Жизнь и творчество Федерико Гарсиа Лорки. XX в. стал новым золотым веком испанской литературы. После долгого столетнего застоя заново рождалась поэзия; схлынули трескучие романтические декламации — словно затем, чтобы можно было услышать не литавры и трубы а голоса. Голос Антонио Мачадо, певца кастильской степи, отшельника, странника, мудреца, собеседника, — столько ума, душевной тонкости и затаенной

силы было в этом голосе! Голос Хуана Ромена Хименеса, редкий по чистоте звучания, искренний, тревожный, но торжественный. Раскованный и страждущий голос Леона Фелипе. Их одних хватило бы, чтобы озвучить страну, но испанскую культуру ждал еще один взлет – Федерико Гарсиа Лорки.
Испанская поэзия начала века была могуча не только обилием талантов. Ее вовремя омыла волна всеевропейского литературного обновления, но лишь омыла, не замутив, не оставив пены. Испанцы были знакомы со всеми открыти¬ями и крайностями нового искусства, но в их руках эти открытия теряли привкус вызова, а крайности не приживались. Слишком сильна и жизнеспособна, слишком серьезна, чтобы увлечься шутовством, была национальная поэтическая традиция, идущая из глубины веков: от древних кастильских песен к утонченной южноиспанской лирике.
Филигранное искусство Хименеса и лирика Лорки — поздний плод некогда мощной, но сметенной с лица земли культуры испанского юга. Аль Андалус — так в VIII в. называли этот край арабские воины, и до сих пор он носит имя — Андалузия. Почти восемь веков на краю Европы, обращенная к Востоку, развивалась эта уникальная цивилизация. Ей многим обязан Запад. Наука Востока, бывшая тогда на голову выше европейской, трудами переводчиков Испании в эти века стала достоянием северных стран. И никакие религиозно-освободи¬тельные войны не могли прервать контакта культур: арабо-андалузские мотивы звучат в поэзии трубадуров, своды северных соборов напоминают лес арок- подков кордовской мечети… В одном из интервью Лорку спросили, что он думает об отвоевании испанского юга и изгнании с полуострова мавров и евреев. Он отвечал: «Это были горестные события, хотя в школах учат иначе. Погибла великолепная цивилизация, поэзия, астрономия, архитектура, тончайшее искусство, не знавшее себе равных, а на их месте встал злосчастный, запуганный город…» В этой фразе о Гранаде столько же горечи, сколько правды, но это не вся правда. Гранада была для Лорки не только родным городом — она питала его поэзию.
Лорка родился в небольшом селении — Фуэнте Вакере (Пастуший Ключ) недалеко от Гранады. «Мое детство, — вспоминает он, — это село и поле». Любовь к земле, чисто крестьянское к ней отношение, свойское и мистическое, уважение к бедности — все, что полностью выявилось в его поздних пьесах, родилось тогда. В 1909 г„ когда Федерико было одиннадцать лет, семья переезжает в Гранаду, и вольное поле детства — уже навсегда — сменяет город. Белые стены в темной зелени мирт, Алые Башни, за ними галереи Альгамбры и сады Хенералифе, цыганские пещеры Сакро Монте и снежная гряда вдали над фиолетовым небом. Здесь прошла его юность, здесь было задумано почти все, а написано — многое, здесь он организовал журнал «Гальо» и праздник народной пес¬ни; отсюда он рвался в Мадрид, в Каталонию, в Америку — лишь бы подальше от убийственно убогой духовной жизни захолустья, от занятий юриспруденцией, от семьи — пусть даже доброй и любящей. Он рвался к независимости, к делу, к людям, театру, а главное — из того лунатического оцепенения, в которое помимо воли погружает Гранада. Но кто знает, что было необходимо ему… Он всегда возвращался — после провала первой пьесы, после славы, которая не изменила его ни на йоту, после горя, после странствий по испанским селениям со студенческим театром, который он придумал, организовал и назвал «Балаганом» — «Ла Баррака» (он был там всем сразу — режиссером, актером, художником, музыкантом, рабочим сцены). Он возвращался ежегодно ко дню их общих
с отцом именин. А последний раз он вернулся, когда над Испанией сгустились тучи: «Я поеду, все-таки я еду домой, и будь что будет». В день приезда вспых пула гражданская война.
Андалузия – страна трех столиц: Кордовы, Севильи, Гранады, трех городов поэзии Лорки. Кордова – наследница Рима, хранительница мудрости, родина Сенеки и Аверроэса, город белых колонн, строгой культуры, четкой мысли и лаконичной, образной поэзии – здесь творил Гонгора. Севилья – город море плавателей и мастеров; город Дон Хуана — здесь родилась легенда о нем, город, открытый всем ветрам и страстям, – отсюда уходили на запад каравеллы. Город стремления, решимости, отваги, дела, которое здесь всегда вызов, если не мятеж, город, знавший крах и славу, но прежде всего — горечь: ничто не приходит таким, как мечталось. Все золото Америки хлынуло в Севилью, но Индия не стала ближе…
Кордове – мысль, Севилье – страсть, Гранаде – память. Гранада – ей не дано ни спасти, ни забыть, Гранада — плакальщица, город вины и памяти. «Гранада — словно сказание о том, что когда-то было в Севилье». Горы, небо, холмы — отсюда «не выйти в море». И как напоминание о недосягаемом – повсюду вода: родники, источники, фонтаны. Печальный, завораживающий, наполняющий ночь говор воды — наследие мавританских времен. Город потерь — «здесь зияют пустоты, оставленные невозвратным». Город затаенной, одинокой, долгой длиною в жизнь — мечты; чужому взгляду непонятен ее стойкий зарок: не дать мечте осуществиться, не приближать ее ни помыслом, ни словом Достало бы сил, страсти, цельности, но удерживает печальное знание: стремление выше свершения, канун полнее события. Пусть остается не¬прожитым пережитое.
«Только тайной мы живы… Только тайной…» — пишет Лорка под одним из рисунков. От нее, от андалузской завороженности тайной, – недосказанность Лорки. Он всегда недоговаривает (как гитара).
Поэзии Лорки вообще чужд исповедальный тон, свойственный лирике XX в. (в том числе испанской — Хименесу, Мачадо). Его лирическое «я» — это безымянное и всеобщее «я» народной песни. Эхо «трех вечных голосов», которые поэт, по убеждению Лорки, должен всегда и прежде всего различать в разноголосице мира: «голоса смерти со всеми его оттенками, голоса любви и голоса искусства». Ничто случайное не может заглушить их.
Когда летом 1936 г. Лорка прочел Висенте Алейксандре «Сонеты сумрачной любви» (их рукопись пропала во время гражданской войны, до нас дошли лишь несколько сонетов), Алейксандре, не сдержавшись, воскликнул: «Как же ты, наверно, страдал!» Лорка улыбнулся в ответ – открыто, по-детски. В этой улыбке была радость – другу понравились стихи, была благодарность за участие, но был и запрет. Нельзя было запретить мягче и бесповоротней. Так же мягко и с юмором — чтобы не обидеть высокомерием — Лорка уходил от ответа, если журналистское внимание переходило границы. Он избегал говорить о себе и не любил рассуждений о поэзии: «Оставим их профессорам… Смотрите — у меня в руках пламя. Я понимаю его, я владею им, но не могу говорить о нем, не впадая в литературу. И не потому, что не осознаю того, что делаю. Если правда, что я поэт, божьей милостью или дьявольской, в той же мере я поэт милостью техники и воли…»
О поэзии он говорил намеренно и подчеркнуто просто- «Поэзия не знает границ. Вот вы возвращаетесь домой промозглым утром, подняв воротник, от усталости едва волоча ноги, а она ждет вас на пороге А может, у ручья, или на ветке оливы, или на скате крыши… Везде есть своя тайна, и поэзия — это тайна, которая живет во всем. Мимо идет человек, вы взглянули на женщину, пес перебежал дорогу — все это поэзия…»
Он был самой жизнью — дарящий радость, открытый, щедрый «Федерико был праздником» – в этом единодушны и друзья, и те, кому посчастливилось слышать его хоть однажды. Но из мемуаров в мемуары повторяется: «В нем было что-то, чего мы не умели разгадать, какая-то тайна», «что-то давнее, древнее, как ночная гряда андалузских гор…» Древнее, как те три вечных голоса, которые он слышал.
В том, что писал Лорка, было и предчувствие гибели. Предчувствие таинственное, но не страх смерти и не жажда бессмертия были тому причиной. Он не обманывался в своей судьбе, потому что не отделял ее от народной, и в этом знании неизбежно была не покорность воле событий, а выбор- и чем тревожнее становилось вокруг, тем определеннее он говорил о своем выборе. Уже станови¬лись обязательными клише об «истинно национальном духе, счастливо нашедшем свое выражение в Фаланге», — без них не вступали в должность и не выходили на пенсию; уже шла через всю стену гранадского муниципалитета надпись: «Родина превыше всего! Да здравствует Хиль Роблес!», когда Лорка в интервью центральной газете в ответ на вопрос, по тем временам более чем провокационный, объяснил свою позицию без недомолвок: «Я всегда буду с теми, у кого нет ничего, с теми, кому отказано даже в нищенском покое.. Я испанец до мозга костей и не смог бы жить вне родины, но мне ненавистен испанец, полагающий, что быть испанцем — этого более чем достаточно Я брат всем людям и презираю тех, кто одержим абстрактной идеей национализма, кто любит родину зажмурившись. Хороший китаец мне ближе плохого испанца Я воспеваю Испанию и чувствую ее до самых глубин, но все-таки прежде всего я — гражданин мира и брат всем людям». И сколько ни спрашивали, он повторял свою декларацию независимости.
Если бы это была декларация художнического индивидуализма, ее бы простили как поэтическую вольность – таковые дозволялись (По окончании войны Франко заявил: «Мы поэтов не убивали». И. по непроверенным сведениям, добавил: «Иначе пришлось бы убивать их всех подряд».) Но выбора — свободного, естественного, человеческого — Лорке простить не могли, а этот выбор был во всем, что он писал: «Гранада научила меня быть с теми кого преследуют, с цыганами, неграми, евреями, маврами, ведь в каждом из нас есть что-то от них» Первые, о ком вспоминает Лорка, — цыгане, и лучшая его книга названа «Цыганское романсеро»
Романс в Испании издавна был любимым народным жанром веками из уст в уста передавались романсы о королях и мятежных графах, о доблестных воинах, мучениях долга, чести или любви. Так или иначе, но испанский романс всегда тяготел к истории, она же — на протяжении тех веков, когда создавались романсы, – была историей становления независимого национального государства. Лорка называет свои романсы «цыганскими» наперекор традиции: в них не будет истории, подвигов, событий, перекраивающих карту полуострова, — будет мир, суровый, сумрачный, прекрасный и беззащитный. Мир, в котором мерцают флюгарки и зодиаки, поют стеклянные петухи, зеленая луна баюкает девушку, а смуглые ангелы хоронят убитых. И в который раз здесь случается то, чему из века в век суждено повторяться:
В Риме троих не дождутся
И четверых в Карфагене…
«Но эта книга, — объяснял Лорка, — хотя и названа «цыганской», на самом деле — поэма об Андалузии. Я назвал ее цыганской потому, что цыгане — это самое благородное и глубокое на моей родине, это ее аристократия, хранители огня, крови и речи… В этой книге едва намечена Андалузия, которую знают все, и в каждой ее строчке трепещет неведомая Андалузия.
Здесь^нет ни тореадоров, ни бубнов, а есть один-единственный персонаж, — огромный и темный, как летнее небо, — «Тоска, которая пронизывает собою все, тоска, которая не имеет ничего общего ни с печалью, ни с томлением, ни с какой другой душевной болью, это скорее небесное, чем земное чувство, андалузская тоска — борение разума и души с тайной, которая окружает их, которой они не могут постичь».
Мир, созданный Лоркой, прежде всего целен. Это именно мир, а не преображенные фрагменты действительности. В этом мире свои понятия о счастье, чести и воле, своя логика – логика сказки, свои законы – законы трагедии. Маясь еще^в далеком будущем, задолго до развязки, она отбрасывает тень. Поэтический мир Лорки изначально трагичен именно потому, что не отграничен от реального. Реальность дала ему плоть и кровь, от реальности — его земля, реки, люди и города, но от реальности же и угроза разрушения и гибели. Здесь все — грань, «граница сна и яви».
Лорка писал о слиянии в «Романсеро» «цыганской мифологии с грубой сегодняшней обыденностью». Это соединение и существование рядом, на равных правах, казалось бы, несоединимого делает мир Лорки поразительно напряженным. Контраст выявляет взаимное тяготение двух враждебных начал. Миф преображает обыденность, которая вне мифа так убога и груба, что, кажется, и не должна называться жизнью, но называется, и недаром — ведь из нее («из какого сора») растет миф, а без нее, как ни бейся, получится лишь химера. И в «Романсеро» именно равнодействие мифа и реальности заботит Лорку: «Я хотел бы, чтобы образы «Романсеро», — пишет он, — были видениями того мира, в котором живут цыгане, они должны быть поняты ими… С первых строк видно, что миф здесь сплетен с элементами, которые можно было бы назвать реалистическими, если бы, соприкасаясь с магическим пленом жизни, они бы не обретали тайный, непостижимый смысл, который сродни душе Андалузии — драматическому единоборству андалузской отравы с геометрией и равновесием Рима».
Но миф не только преображает жизнь: растревоженная мифом, она меняется сама – навстречу, и меняется миф, обретая в преддверии столкновения честность взамен тумана и завершенность. И вот этот мир зыбкого равновесия, готового рухнуть, миг последнего тождества с собой – прежним, когда перемена внутренне ясна и неотвратимо готова выявиться, это последнее мгновение и останавливают романсы – канун горя, презрения, смерти Поэтому так естественно возникает в конце их интонация прощания, и горестнее всего она в романсе о гибели цыганского города.
Традиционный испанский романс был повествованием – он вышел из эпопеи. Но едва акценты смещались, едва лирическое начало, подспудно существовавшее в каждом повествовании, обнаруживало себя, романс превращался в песню и назывался тогда лирическим. Разделение было четким и держалось с возникновением жанра до «Цыганского романсеро» больше пяти веков. «Я хотел сплавить повествовательный роман и лирический. – говорил Лорка, – так, чтобы они не утратили своих достоинств, и, кажется, мне это удалось, например в «Сомнамбулическом романсе», где есть полное ощущение сюжета, но никто не знает, что же произошло, и даже я сам, потому что поэтическая тайна остается тайной и для поэта, повествующего о ней» Лирическая стихия, скрытая в повествовании Лорки, так сильна, что ей нет нужды подчинять себе повествование.
Лорка не мог не прийти к драматургии. Великий поэт, он стал великим (и пока не оцененным по достоинству) драматургом XX ст Он сделал то, что не удалось никому, хотя многие пытались, – возродил трагедию Лорка вернул ее к античным и фольклорным истокам, очистил от бытовизма и пафоса, в которых топил трагедию XIX в., освободил от обязательной в XX в примеси фарса «Сейчас не время для фарсов», – сказал он в интервью в 1934 г А всем тогда казалось – самое время. Казалось, только фарс и способен представить тот предел человеческого падения, который являла с короткими передышками Испания 20-30-х гг. (да и не только Испания). Лорка был прозорлив – он знал, что время, которое отсчитывают часы (а это единственный одушевленный механизм в мире Лорки, и всегда тревожащий), было временем трагедии, и до ката строфы оставались считанные часы.
В ночь на 17 июля 1936 г Лорка выехал в Гранаду То была последняя предвоенная ночь. В первые же дни фашистского мятежа он был арестован и 19 августа расстрелян на обочине дороги в восьми километрах от Гранады
В его смерть долго не верили – у Лорки не было врагов, он не принадлежал ни к одной из партий и всякое политическое обвинение, предъявленное ему, было бы просто абсурдным. В это время без суда и следствия расстреливали врачей и учителей, ученых-арабистов. Лозунг испанского фашизма «Смерть интеллигенции!» с невиданным размахом претворялся в жизнь
Жизнь города стала напряженно-мучительной Сумерки раздирал рев автомобилей, и то, как он смолкал перед дверью (вчера – соседской), было страшнее ударов об дверь прикладом, уже не оставлявших сомнений Гранада замерла чтобы выжить. «Злосчастный, запуганный город», привычный замирать в дни и годы казней. Так было пять веков назад, когда половина города целовала двери своих домов, прощаясь с родиной; так было век назад, когда за вышитые на лиловом знамени слова «Свобода, Равенство, Закон» вели на казнь Мариану инеду. Ее вели через весь город, и ни одна рука не поднялась в прощальном приветствии. Лорка это припомнил в своей драме о Мариане Пинеде, словно и не желая знать, что спустя полвека после казни в Гранаде воздвигли памятник героине.
Отчетливее и раньше других Лорка ощутил надвигающуюся катастрофу. Но может быть, поразительнее всего то, что он понял ее скрытый тягостный смысл – испанской трагедии суждено было стать началом мировой бойни Она началась с Герники – уничтоженного авиацией мирного испанского городка и кончилась Хиросимой. А до того никто не мог знать, что самолеты несущие смерть, станут приметой этой войны, уже не различающей солдат и мирных граждан, фронта и тыла. Но в пьесе Лорки «Публика», написанной в 1931 г., за шесть лет до гражданской войны и за девять до мировой, над театром, где идет представление «Ромео и Джульетты», кружат самолеты- гул моторов, взрывы – все ближе и ближе – и рев толпы, ворвавшейся в театр заглушают слова прощания и любви. С погрома в театре, которым кончается «Публика», начинается другая пьеса Лорки – она осталась неназванной и незавершенной. Спектакль, на этот раз «Сон в летнюю ночь», прерван бомбежкой. В партере и на галерке стреляют, горят декорации, вносят раненых театр разгромлен (а ведь «Весь мир – театр» – об этом напоминает шекспировский спектакль), убит Поэт. Сцена второго акта – морг крематория, где плач Актрисы над телом Поэта тонет в общей погребальной песне – плаче матерей над детьми, убитыми бомбой… И это было написано тогда, когда горящие города, дым крематориев над Европой, рвы вместо кладбищ, были еще далеким будущим, от которого как могла заслонялась жизнь, куда не смела заглянуть литература.
Лорка видел будущее без иллюзий – так учила его память города и народа. Исконно испанским было это ощущение жизни как развертывающейся трагедии: судьбу, даже если она – горе и смерть, здесь испокон веков встречали лицом к лицу, не прячась, не жалуясь и не отчаиваясь – с гордой стойкостью. «В других странах смерть – это конец. Она приходит, и занавес закрывается В Испании иначе. В Испании он поднимается».
Власть долго не признавалась в убийстве. В интервью, данном через год после гибели Лорки, Франко, вынужденный вновь и вновь оправдываться, расставил точки над : «Следует признать, что во время установления власти в Гранаде этот писатель, причисленный к мятежным элементам, умер. Такие случайности естественны во время военных действий». Из всех речей Франко в памяти человечества останется только эта – с ханжеским «умер» и циничным «это естественно» – да и то лишь в комментариях к собранию сочинений того, кого диктатор назвал «этим писателем». Запоздалая справедливость не смягчает потерю. Но остаются стихи, остается театр и музыка, остается цыганский город – прекрасный, призрачный, неподвластный разрушению и по-прежнему беззащитный…