«Я числюсь по России». Если применить к Пушкину классическое сравнение – «солнце нашей поэзии», – то как и должно быть в соответствии с законами движения небесных тел, мы оказывались в разные периоды истории то дальше от него, то ближе Свет его поэзии в различной степени в разные времена влиял на нашу духовную жизнь.

Вспомним, как внезапно и как ослепительно вспыхнуло это светило на небосклоне нашей поэзии. Какое необыкновенное, лучезарное впечатление произвело оно сразу же на передовую читающую Россию.
Зенита своего прижизненного признания Пушкин достиг к середине 20-х гг., когда Россия зачитывалась «Русланом и Людмилой», «Кавказским пленником», «Цыганами», «Бахчисарайским фонтаном», первыми главами «Евгения Онеги¬на» и когда будущие декабристы воспламенялись ходившими в списках «возмутительными» (то есть бунтарскими) его стихами
В николаевские времена в духовно надломленной России, в мрачной, свинцовой духовной атмосфере началось словно бы отдаление или охлаждение пушкинского светила, которое на самом деле продолжало неудержимо возгорать. Читающая публика, интеллектуальный уровень которой резко понизился, перестала понимать поэта, шедшего в своем развитии шагами великана
С Пушкина, можно сказать, «есть пошла русская земля» как земля, рождающая великих поэтов и писателей, мыслителей, светочей духа, как край, самобытными культурными достижениями которого множится культурное достояние всего человечества. С Пушкиным оформилось и им впервые выразилось в полной мере духовное самосознание народа, то есть осознание богатейших внутренних нераскрытых сил, талантов, возможностей, которым предстояло вырваться наружу и потрясти мир.
Поэтому Пушкин не просто один из наших поэтов и не просто величаиший русский поэт. Это явление историческое. Это важнейшая узловая точка в развитии отечественной культуры, когда она из замкнутых своих пределов вышла впервые в открытое море мирового искусства, а вслед за тем под парусами пушкинской поэзии дерзко вырвалась во флагманы.
Россия и Пушкин. Немыслим Пушкин без России, как и Россия немыслима без Пушкина.
Один из лицеистов позднего выпуска поведал о таком символическом эпизоде. Осенью 1829 г. он встретил Александра Сергеевича и задал вопрос:
— А позвольте спросить вас, где вы теперь служите?
— Я числюсь по России. — ответил поэт.
Век XIX рождался в России с Пушкиным.
С воцарением в 1801 г. Александра I в различных уголках огромной империи как будто началась оттепель. Предлагались либеральные новшества, обсуждались проекты многообещающих реформ: «Дней Александровых прекрасное начало» порождало надежду, что благородные идеалы эпохи Просвещения укрепятся наконец и на русской почве. Россия пробуждалась к активной духовной жизни. Первым признаком такого пробуждения было невиданно быстрое включение этого произведения, написанного, по словам поэта, в подражание «умеренному демократу Иисусу Христу».
С горечью разочарования, гневом упрека звучат далее в этом стихотворении хлесткие, святотатственные, кощунственные, совершенно невозможные, казалось бы, в устах народного поэта строки…
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
С обретенной высоты беспощадно-реалистического видения суровой правды Пушкин с болью отказывается от былых романтических иллюзий относительно того, что вот-вот наступят «минуты вольности святой» и «на обломках самовластья напишут наши имена».
Но когда декабристы, как и Пушкин, вышедшие «рано, до звезды», все-таки решились на свой жертвенный вызов самовластью, поэт и сердцем и умом был с ними. Он понимал, что с «необъятной силой правительства» не совладать. Но понимал и то, что не пропадет их «скорбный труд и душ высокое стремленье», что, как вторил Пушкину А. Одоевский, «из искры возгорится пламя!».
Начало раздумьям Пушкина о путях исторического процесса было положе¬но лекциями лицейских профессоров и особенно трудом Н. М. Карамзина «История государства Российского». Книга его потрясла. В ней впервые прошлое России предстало как история могучего и самобытного народа, имевшего ярких государственных деятелей, воинов и полководцев. Этой историей можно было гордиться, оказывается, не меньше, чем французы гордились своей, а англичане — своей историей, она была полна славных и героических поступков людей мужественных, самоотверженных, целеустремленных. Все это изображалось Карамзиным сочными красками, прекрасным литературным языком. Именно Карамзин «заразил» юного поэта любовью к отечественной истории, стремлением понять ее в ее истоках и глубинных процессах, чтобы постичь настоящее и будущее России.
И все же, чем больше Пушкин размышлял над трудом Карамзина, тем двойственнее становилось отношение к нему. Смущала сквозная идея: вся история нашего народа представлялась Николаю Михайловичу Карамзину историей становления государственности, сильной, единой, абсолютной власти. Такая власть в глазах писателя была высшим благом, обеспечивая единство, силу и величие самой России, ее уверенное поступательное развитие, с этой позиции он судил о событиях и личностях. И выступал, естественно, защитником самодержавия и противником всего, что угрожает устойчивости государственного механизма, усмиряющего гигантскую Русь, что чревато волнениями, расколами, распрями. Бунты и смуты, по его мнению, никогда не приносили России ничего, кроме зла.
Пушкин долгие годы обдумывал работу Карамзина. Ему становилось ясно, что, несмотря на реакционность некоторых выводов, труд Карамзина — явлениеграндиозное, плод ума могучего, светлого, проникнутого любовью к родине, что им наложен отпечаток на всю духовную жизнь страны. Можно соглашаться или не соглашаться с историком, но нельзя недооценивать значение его научного подвига во славу России.
Пушкин видел свое призвание, свой художнический и гражданственный долг в том, чтобы продолжить дело Карамзина, чтобы прояснить и осмыслить героические страницы русской истории, вселяя в сердца соотечественников законную гордость достойными делами предков, уверенность в величии прошлого, а значит, и грядущего России.
Историческое миропонимание Пушкина не сразу сложилось в определенную и самостоятельную систему воззрений, оно развивалось и укреплялось с каждым новым этапом его творчества. Со времени создания «Онегина» и «Годунова» можно говорить с полным правом о его историзме как сознательно реализуемом в творчестве принципе.
Историзм Пушкина складывается под влиянием веяний бурного XIX в., наследника Французской революции, под влиянием идейных, философских, исторических и политических исканий отечественной и зарубежной мысли. В его библиотеке хранилось около четырехсот книг по истории.
Пушкин стремился постичь настоящее и будущее России в связи с ходом исторических процессов в Европе и в остальном мире. Не изолируя свою страну от этих процессов, он вместе с тем отчетливо видел и специфику ее исторического развития. Пушкин соглашался с историком Гизо, когда тот утверждал, что во Франции из века в век имел место последовательный прогресс в развитии просвещения и свободы. Но для истории России более соответствующей является версия Карамзина: из века в век, из царства к царству шел «прогресс» в упрочении абсолютизма, деспотизма, закабалении крестьян, удушении свободы.
«Необъятная сила правительства, основанная на силе вещей», то есть на вековых традициях рабства и верноподданничества, уничтожения личности и человеческого достоинства, на темноте и невежестве народа, — громада самодержавия, освященная церковью, подпираемая штыками, охраняемая густой сетью жандармов, наушников.
Но ведь были в той же России восстания Разина и Пугачева, было восстание декабристов, вспыхнул в 1831 г. бунт военных поселенцев в Старой Руссе, бунт кровавый и жестоко подавленный. До сих пор возмущенные крестьяне и оппо-зиционное дворянство выступали против правительства порознь. А если эти две силы объединятся?
Как-то в разговоре с великим князем Михаилом Павловичем Пушкин заметил:
— Этакой страшной стихии мятежа нет и в Европе.
Как согласовать, совместить «устойчивость» организации общества — «главное условие общественного благополучия» — с необходимостью «непрерывного совершенствования»? Вот вопрос, над которым бился Пушкин, обладавший трезвым государственным умом, и который он так и не смог решить.
«Бунт и революция, — писал он Вяземскому, — мне никогда не нравились…» На самом деле, конечно, отношение Пушкина к революции и бунту было намного сложнее. Во всяком случае, оно лишено какой бы то ни было узкой ограниченности. Он рассматривает их на широком фоне исторического развития европейской цивилизации. И оценивает их как художник, историк и мыслитель, зорко различая не только тень и свет в происходящих событиях, но и весь спектр оттенков.
Таково его отношение и к трагедии декабристов. Сам он об этом достаточно прозрачно для подцензурного письма сказал в послании Дельвигу в начале февраля 1826 г.: «Не будем ни суеверны, ни односторонни, как французские трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира». Это значило, по-видимому, не впадать в безысходность и уныние. Не рисовать происходящего только черной или кровавой краской. Понимать причины происходящего. Верить, надеяться, что «скорбный труд» декабристов не пропадет. Что «оковы тяжкие падут».
Да разве пушкинская поэзия не была бунтом, призывом к бунту, воспеванием вольности и бунта? Разве не тянуло все время Пушкина к изображению мятежного человека, рвущегося за рамки обыденности, преступающего неправедный закон, дерзающего?
Всем творчеством своим, глубинными его мотивами Пушкин, конечно, бунтарь. Он, конечно же (и тут права Марина Цветаева!), на стороне Стеньки Разина, Пугачева и Дубровского. Он, конечно же, был бы, если б смог, 14 декабря 1825 г. на Сенатской площади вместе со своими друзьями и единомышленника¬ми. И разделил бы судьбу Пестеля и Рылеева, либо Пущина и Кюхельбекера.
Известно, что Пушкин стремился исследовать средствами художника и ученого-историка стихию мятежей. После подавления восстания в Старой Руссе он обращается к истории Пугачева. Что хотел сказать этим трудом Пушкин? Тут надо обратить внимание на следующее.
Как историк он, по существу, опроверг официальную версию, согласно которой мятеж был вызван происками «Емельки», «злодейством» возмутившего народ. Напротив, Пугачев «снискался» для дела, которое уже объективно созрело в силу ряда социальных и политических причин. Не будь Пугачева, «снискался» бы другой «вожатый».
В этом взгляде на причины больших социальных потрясений и раскрылся зрелый пушкинский историзм.
Притеснения правительства, правящего класса вызвали мятеж. Оно, а не казаки, виновно в нем. Таков главный вывод Пушкина! Так началась «пугачевщина», охватившая огромные пространства империи, поколебавшая «государство от Сибири до Москвы и от Кубани до Муромских лесов».
«Весь черный народ был за Пугачева, — писал Пушкин, подводя итоги своему труду, — духовенство ему доброжелательствовало, не только попы и монахи, но и архимандриты и архиереи. Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства. Пугачев и его сообщники сначала хотели и дворян сколотить на свою сторону, но выгоды их были слишком противоположны».
Восстание Пугачева Пушкин вовсе не считал бесплодным. Сам поэт-историк говорит; «Нет худа без добра: Пугачевский бунт доказал правительству необходимость многих перемен и в 1775 году последовало новое учреждение
губерниям. Государственная власть была сосредоточена; губернии слишком пространные разделились; сообщение всех частей государства сделалось быстрее…»
Строки эти, как и слово о том, что мятежникам не удалось склонить на свою сторону дворянство, были написаны в «Замечаниях о бунте», предназначенных для Николая I. Пушкин давал царю урок: Екатерина пошла на определенные, хотя и очень незначительные, реформы после Пугачевского восстания; Николай не сделал никакого вывода ни из событий 14 декабря, ни из событий в Старой Руссе.
Размышляя о прошлом России, Пушкин утвердился в ясном понимании того, что люди отнюдь не свободны в выборе целей и средств своей деятельности. Великие люди тем более. Есть нечто, властно диктующее направление применению их энергии и воли.
Это нечто — назревшие потребности общественно-экономического развития, явно или неявно выраженные в общественном сознании, общественном мнении, или, как говорил сам Пушкин, «дух времени», «дух народа» является «источником нужд и требований государственных».
Причудливо переплетаются в сознании поэта прошлое и современность, судьбы России и судьбы отдельных русских людей, брошенных в бурный поток истории, либо кружащихся в нем, либо стремящихся его обогнать, либо пытающихся плыть против течения, либо, наконец, направляющих его в новое стремительное русло. Последнее как раз — великое дело Петра Великого.
Как и в Пугачеве, в Петре Пушкина привораживала мятежная натура, личность, не желающая плыть по течению. Петр был революционером на троне, человеком, перевернувшим и перетряхнувшим Россию не снизу, а сверху. И это была единственная, по взглядам Пушкина, «революция» российская, увенчавшаяся успехом.
Петр I — «революционер». Но и тиран, деспот, самодержец. Властелин «полумира», строитель величайшей державы, но и душитель масс. Человек, разрушающий властью все старое, одряхлевшее в обществе и прокладывающий ему новые пути. Прекрасно сознавая всю многогранность и противоречивость этой исторической фигуры, восхищаясь ею и ужасаясь одновременно, Пушкин находит предельно лаконичные и емкие слова для ее характеристики: «Средства, которыми достигается революция, недостаточны для ее закрепления. Петр I одновременно Робеспьер и Наполеон».
Робеспьер и Наполеон, объединенные в Петре I. Тут целая концепция революции в разнообразных условиях России и Франции. Робеспьер — вождь мятежной Франции, олицетворяющий революцию как решительное устранение пут феодализма, как полное и последовательное уничтожение всего, что отжило, мешает нации двигаться вперед на ее восходящем этапе.
Но революция, совершив резкий прорыв в будущее, вместе с тем обгоняет свое время. Наступает момент отрезвления, когда необходимо заняться будничной работой. Начинается «обратный ход» истории.
И для этого, как правило, необходимы уже другие люди, другие характеры. Так, на смену Робеспьеру — сокрушителю феодальной монархии приходит Наполеон — созидатель великой империи и монархии буржуазной. Так было во Франции конца XVIII — начала XIX в.
Россия же начала XVIII в. совместила обе фигуры в одном лице. Обе задачи — и отрицающая, разрушительная, и созидательная, закрепляющая результат преобразований, — решены здесь «сверху», волею и гением самодержца. Перед нами пример человека, который мог, казалось, предугадать поворот в течении истории и повернуть страну в ее новое русло, мог, следовательно, стать «властелином судьбы» не только своей собственной, но и всей России. Он на «высоте уздой железной Россию поднял на дыбы».
И не только на дыбы, но и на дыбу. Как и Пугачев, Петр I у Пушкина угадан как бы в двойном освещении. Личность исполинская, творящая историю — и индивид во власти обстоятельств. Просветитель и самодур. Человек власти, этой властью развращенный, употребляющий ее на высокое и низкое.
Обычно считается, что Пушкин «воспел» Петра, романтизировал и возвеличил его образ, являлся страстным почитателем того, кто был вместе «и академик, и герой, и мореплаватель, и плотник» и преклонялся перед ним. Все так, но Пушкин был, пожалуй, и первым резким обличителем тирании Петра, его жестокости и самовластья.
«Деспотизм, — замечает Пушкин, — окружает себя преданными наемниками, и этим подавляются всякая оппозиция и независимость». При таком неограниченном самодержавии, при таком могуществе, сосредоточенном в руках одного человека, размышлял поэт, Петру I нечего было «страшиться народной свободы, неминуемого следствия просвещения». И вновь сравнивая двух великих «владык полумира», Пушкин замечает, что Петр I «презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон».
Итак, с Пушкина началась современная российская культура, которая, впитав, усвоив лучшие достижения собственной и всей общеевропейской духовной жизни, полно раскрывает особенности истинно самобытные, выражает подлинно национальное мироощущение и тем самым обогащает и мировую культуру.
Пушкин — вот та узловая точка, где начинается нечто совершенно новое для духовной жизни России. Это, иными словами, та вершина на родной почве, к которой дороги ведут со всех концов мироздания и с которой открывается вид на далекие горизонты будущего. Дальнейший путь уже возможен был только с этой вершины, и с нее — к новым вершинам — двигалась затем литература нашей страны, порой отталкиваясь от Пушкина, отмежевываясь от него, полемизируя с ним, но всегда, вольно или невольно, меряя свои шаги от этой исходной точки, от того рубежа, который намечен был им.