ВОЙНА И МИР. «12 июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей челове­ческой природе событие». Что явилось причиной этого события? Историки с наивной уверенностью называют в числе таких причин обиду, нанесенную герцогу Ольденбургскому, несоблюдение континентальной системы, власто­любие Наполеона, твердость Александра, ошибки дипломатов и т. п. «Для нас непонятно, чтобы миллионы людей-христиан убивали и мучили друг друга, потому что Наполеон был властолюбив, Александр тверд, политика Англии хитра, а герцог Ольденбургский обижен. Нельзя понять, какую связь имеют эти обстоятельства с самим фактом убийства и насилия; почему вследствие того, что герцог обижен, тысячи людей с другого края Европы убивали и разоряли людей Смоленской и Московской губерний и были убиваемы ими. Для нас, потомков, — не историков, не увлеченных процессом изыскания и потому с незатемненным здравым смыслом созерцающих событие, причины представляются в неисчислимом количестве… И, следовательно, ничто не было исключительной причиной события, а событие должно было совершить­ся только потому, что оно должно было совершиться. Должны были миллио­ны людей, отрекшись от своих человеческих чувств и от своего разума, идти на Восток с Запада и убивать себе подобных, точно так же, как несколько веков тому назад с Востока на Запад шли толпы людей, убивая себе подоб­ных». Чем больше мы стараемся объяснить исторические события, тем нераз- решимее они становятся для нас.

«Девятого мая Наполеон выехал из Дрездена. Десятого июня он догнал армию; а на другой день, обогнав ее, подъехал к Неману. Чтобы осмотреть местность для переправы, он переоделся в польский мундир и выехал на берег. Неожиданно для всех Наполеон отдал приказ к наступлению, и на следующий день войска стали переправляться через Неман. Войска знали о присутствии императора и, отыскав глазами в свите его фигуру в сюртуке и шляпе, кидали вверх шапки с криками: «Да здравствует император!»

Было приказано, отыскав брод, перейти на ту сторону. Однако польский уланский полковник, желая отличиться и показать свою любовь к импера­тору, бросился переплывать реку, увлекая за собой сотни уланов. Цепляясь друг за друга, за гривы лошадей, многие тонули на быстрине; остальные продолжали плыть, гордые тем, что они плывут и тонут под взглядами На­полеона, сидевшего на бревне и даже не смотревшего на то, что они делали. «Для него было не ново убеждение в том, что присутствие его на всех кон­цах мира, от Африки до степей Московии, одинаково поражает и повергает людей в безумие самозабвения». Вечером Наполеон сделал распоряжение в числе прочих причислить к когорте чести (legion d’honneur) польского полковника, бросившегося без нужды в реку.

Русский император между тем более месяца жил в Вильне, делая смотры и маневры. Ничто не было готово для войны. Общего плана действий не существовало. Каждая отдельная армия имела своего главнокомандующего, но общего начальника над всеми тремя армиями не было, и император не принимал на себя этого звания.

О том, что войска Наполеона перешли русскую границу, Александр узнал вечером на балу, даваемом в его честь генерал-адъютантами. Среди гостей находились Элен, замеченная государем, и Борис Друбецкой, теперь богатый человек, уже не искавший покровительств.

Борис понял, что приехавший генерал-адъютант Балашов привез важную новость, и поспешил узнать ее прежде других. Как бы случайно оказавшись рядом с государем и Балашевым, он услышал, как государь с волнением лично оскорбленного человека договаривал следующие слова: «Без объяв­ления войны вступить в Россию. Я помирюсь только тогда, когда ни одного вооруженного неприятеля не останется на моей земле».

Тринадцатого июня Балашов был послан государем с письмом к Напо­леону. В письме Александр предлагал Наполеону вывести войска из русских владений и заключить соглашение. «В противном случае,— писал государь,— я буду вынужден отражать нападение, которое ничем не было возбуждено с моей стороны».

Балашова при дворе Наполеона приняли без особой почтительности, сначала полковник Мюрат, затем маршал Даву — Аракчеев Наполеона, — и только после этого русский посол был допущен к императору Франции. Роскошь и пышность двора Наполеона поразили Балашова, но сам Напо­леон, с его высокомерием и самолюбованием разочаровал. Наполеон просил передать императору Александру, что он ему предан по-прежнему и весьма ценит его высокие качества, но при этом выразил недовольство тем, что Александр приблизил к себе личных врагов Наполеона, грозил в ответ сде­лать то же самое, а также выгнать из Германии всех родных Александра. Все подробности разговора и письмо были переданы Балашовым русскому царю, и война началась.

Князь Андрей после свидания в Москве с Пьером уехал в Петербург, чтобы встретить там Анатоля Курагина. Болконский считал неудобным для себя писать к Курагину и вызывать его на дуэль. Это могло скомпромети­ровать Ростову, поэтому он искал личной встречи с Курагиным, чтобы пред­ставился какой-нибудь новый повод для дуэли. После измены невесты князь Андрей искал забвения в деятельности и смене обстановки. Из всех возмож­ностей военная служба казалась ему самой простой и знакомой. В Петер­бурге князь Андрей встретил Кутузова, и тот предложил ему ехать вместе с ним в Молдавскую армию, где Кутузов состоял главнокомандующим. Туда же отправился и Курагин. Узнав о войне с Наполеоном, князь Андрей по­просил у Кутузова перевода в Западную армию, и главнокомандующий отпустил его, дав поручение к Барклаю де Толли.

Прежде чем ехать в армию, Болконский заехал в Лысые Горы, которые находились по пути, в трех верстах от смоленского большака. Как в закол­дованный замок, въезжал он в ворота лысогорского дома. Там ничего не изменилось: княжна Марья, терроризируемая отцом, без пользы и радости проживала лучшие годы своей жизни, старый князь с еще большим озло­блением и недоверием относился ко всему происходящему, и только Нико- лушка вырос. Для него из Швейцарии выписали воспитателя Десаля — ограниченно умного, образованного, педантичного и добродетельного.

Дома тоска с прежней силой охватила князя Андрея, и он спешил найти себе какое-нибудь дело, хотя все теперь казалось ему бессмысленным.

Княжна Марья уговаривала брата научиться забывать и прощать вино­ватых. «Ежели бы я был женщина, я бы это делал, Мари. Это добродетель женщин. Но мужчина не должен и не может забывать и прощать»,— ответил Болконский, чувствуя, как невымещенная злоба поднимается в его сердце. Перед отъездом князь Андрей поссорился с отцом, когда пытался защитить сестру от его нападок. Он уезжал и думал о том, что оставляет сестру на съедение выжившему из ума старику; тот понимает, что виноват, но не может изменить себя. Он думал о сыне, который растет и радуется жизни, а между тем будет таким же, как все, — обманутым или обманщиком. «Я еду в армию, зачем? — сам не знаю, и желаю встретить того человека, которого презираю, для того, чтобы дать ему случай убить меня и посмеяться надо мной!»

Князь Андрей приехал в главную квартиру армии в конце июня. Все были недовольны общим ходом дел в русской армии. Но об опасности на­шествия в русские губернии никто и не думал. Все огромное множество генералов и придворных размещалось в лучших домах деревень на берегу Дриссы. Барклай де Толли холодно принял Болконского и сказал, что про­сит пока, до официального назначения, состоять при штабе. Курагина в ар­мии не оказалось, и это известие обрадовало Болконского. Он занялся из­учением лиц и «партий», участвующих в управлении армией, поскольку из своего.военного опыта знал, что на войне все зависит от того, как и кем ведется дело. Еще когда государь находился в Вильне, армия была разделе­на натрое: первая находилась под началом Барклая де Толли, вторая — под началом Багратиона, третьей командовал Тормасов. Государь находился при первой армии, при нем был штаб императорской главной квартиры, а при штабе и государе — множество чиновников, дипломатов, генералов, русских и иностранцев. Государь не принимал на себя звания главнокомандующего, Но распоряжался всеми армиями, люди, окружавшие его и не имевшие долж­ности, были его помощниками. Все они не сходились во взглядах на войну и каждый день предлагали новые, неожиданные мысли. Одни требовали отступления в глубь страны согласно военной науке (главный составитель плана кампании Пфуль и его последователи), другие (Багратион и Ермолов), вспоминая Суворова, говорили, что надо не думать, а драться; третьи, не желая ни мира, ни войны, искали наибольших для себя выгод и удоволь­ствий. Люди этой «партии» ловили рубли, кресты, чины и следили за на­правлением флюгера царской милости. Из всех этих «партий» собралась еще одна — «партия» старых, разумных, государственно-опытных людей. Люди этой «партии» считали, что все дурное происходит от присутствия государя с военным двором в армии, куда перенесена «шаткость отношений», характерная для двора и вредная для армии. В конце концов представители этой «партии» написали государю письмо (его подписали также Балашов и Аракчеев), где предлагали царю покинуть армию, с тем чтобы воодушевить народ в столице. Вняв просьбе, Александр составил манифест, воззвание к народу, и оставил армию.

Письмо еще не было подано государю, как за обедом Барклай передал Болконскому, что государю угодно лично видеть князя Андрея, чтобы рас­спросить его о Турции. В этот день государь получил сообщение о новом движении Наполеона в обход Дрисского лагеря.

Князь Андрей отправился в квартиру генерала Бенигсена, где был на­значен как бы совет для избранных. Слушая разноязычные споры, доходив­шие до криков и личностей, князь Андрей только удивлялся тому, что го­ворили эти люди. Давно приходившие ему во время его военной деятельности МЫСЛИ о ТОМ, что нет и не может быть никакой военной науки и никакого военного гения, теперь получили для него очевидность истины. «Какая же могла быть теория и наука в деле, которого условия и обстоя­тельства неизвестны и не могут быть определены… Иногда, когда нет труса впереди, который закричит: «мы отрезаны!» и побежит, а есть впереди сме­лый веселый человек, который крикнет: «ура!» — и отряд в пять тысяч стоит тридцати тысяч, как под Шенграбеном, а иногда пятьдесят тысяч бегут перед восемью, как под Аустерлицем… Не только гения и каких-нибудь особенных качеств не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нуж­но отсутствие самых лучших, высших, человеческих качеств — любви, поэ­зии, нежности, философского пытливого сомнения. Он должен быть огра­ничен, и твердо уверен в том, что делает… Заслуга в успехе военного дела зависит не от них, а от того человека, который в рядах закричит: пропали, или закричит: ура! И только в этих рядах можно служить с уверенностью, что ты полезен!»

На другой день на смотру государь спросил Болконского, где он желает служить, и князь Андрей попросил позволения остаться в армии, «навеки потеряв себя в придворном мире».

Перед началом кампании Ростов получи.,* письмо от родителей: кратко известив его о болезни Наташи и разрыве с князем Андреем, они снова про­сили сына выйти в отставку и приехать домой. Получив письмо, Николай ответил, что сделает все возможное, чтобы исполнить их желание. Соне он написал отдельно: «Ничто, кроме чести, не могло бы удержать меня от воз­вращения в деревню. Но теперь, перед открытием кампании, я бы счел себя бесчестным не только перед всеми товарищами, но и перед самим собою, ежели бы предпочел свое счастье долгу и любви к отечеству».

Действительно, только начало кампании помешало ему приехать и, как он обещал, жениться на Соне. Отрадненская осень с охотой и зима со свят­ками открыли ему перспективу тихих дворянских радостей, все еще манили его к себе, но теперь надо было оставаться в полку. Николая уже произвели в ротмистры. Началась кампания, полк его был двинут в Польшу. Войска отступали от Вильны, но для гусар Павлоградского полка этот отступательный поход — в лучшую пору лета, с достаточным продовольствием, выглядел про­стым и веселым делом. Интриговать и беспокоиться могли в главной квар­тире, а в самой армии никто не спрашивал себя, зачем и куда они идут.

Тринадцатого июля павлоградцам в первый раз пришлось оказаться в серьезном деле. Накануне сражения Ростов с молодым офицером Ильи­ным, которому он покровительствовал, сидели в сооруженном на скорую руку шалашике, пережидая бурю, которыми было примечательно лето 1812 года. Ильин, шестнадцатилетний мальчик, был влюблен в Ростова (как некогда сам Ростов в Дениса) и старался подражатьему во всем.

К Ростову зашел офицер из штаба, застигнутый дождем. Он стал на­пыщенно рассказывать про подвиг генерала Раевского, который вместе с двумя сыновьями под страшным огнем защищал плотину, воодушевив своим примером солдат, поднявшихся в атаку. Ростов знал по собственному опыту, что все это по большей части выдумки, на войне все происходит не так, в бою такая неразбериха, что мало кто мог видеть, с кем и как шел Ра­евский на плотину. Ему не нравился рассказ офицера, но он знал, что это содействует прославлению русского оружия и потому надо сделать вид, что не сомневаешься.

В третьем часу ночи еще никто не спал; явился вахмистр с приказом выступать к местечку Островне. Ростов ехал на своей лихой донской лоша­ди рядом с Ильиным, не отстававшим от него. Николай думал о лошади, об утре, о хорошенькой докторше и ни разу не вспомнил о предстоящей опас­ности — с годами это выработалось в привычку. Ему было жалко смотреть на взволнованное лицо Ильина. Он по опыту знал то мучительное состояние ожидания страха и смерти, в котором находился корнет, как и то, что ниче­го, кроме времени, ему не поможет.

Впереди раздались выстрелы орудий. Ростову, как от звуков самой ве­селой музыки, стало весело на душе. Зорким охотничьим взглядом он уви­дел впереди синих французских драгун, преследующих наших улан. Он чутьем понимал, что надо ударить сейчас, сию минуту, и французы не усто­ят. Ростов поскакал впереди эскадрона, и все двинулись за ним, испытывая те же чувства, что и он. Все это он сделал, как на охоте, не думая, не сооб­ражая. Драгуны стали Поворачивать назад. Ростов преследовал французского офицера на серой лошади с таким же чувством, с каким он несся напере­рез волку. Лошадь Ростова ударила грудью в зад лошади офицера, и в то же мгновение Ростов, сам не зная зачем, поднял саблю и ударил француза. Сабля слегка разрезала французу руку выше локтя, и он с выражением ужаса взглянул на Николая. Лицо его, бледное и забрызганное грязью, бело­курое, молодое, с ямочкой на подбородке и светлыми голубыми глазами, было не вражеское, а «самое простое комнатное» лицо. Не спуская испуган­ных глаз с Ростова, француз закричал:. «Je me rends!» («Сдаюсь!»)

Этот подвиг принес Ростову Георгиевский крест и репутацию храбреца. Но Николай испытывал новое для него чувство раскаяния, сжимавшее ему сердце: «Так они еще больше нашего боятся! — думал он. — Так это и есть то, что называется геройством? И разве я это делал для отечества? И в чем он виноват, со своей дырочкой [ямочкой] и голубыми глазами? Л как он испугался! Он думал, что я убью его. За что ж мне убивать его? У меня рука дрогнула. А мне дали Георгиевский крест. Ничего, ничего не понимаю!»

Получив известие о болезни Наташи, графиня с Петей приехала в Мо­скву, и все семейство Ростовых перебралось в свой московский дом. Болезнь Наташи была так серьезна, что ее поступок и разрыв с женихом перешли на второй план. Она оказалась столь больна, что нельзя было думать о том, насколько она виновата в случившемся. Доктор говорил, что болезнь На­таши больше нравственная, что надо ждать… Чтобы не оставлять ее без медицинской помощи, летом 1812 года Ростовы не уезжали в деревню. «Молодость брала свое: горе Наташи стало покрываться слоем впечатлений прожитой жизни, оно перестало такой мучительной болью лежать ей на сердце, начинало становиться прошедшим, и Наташа стала физически оправляться». Она избегала всяких балов, концертов, театра. Вспоминая свою прошлую беззаботную жизнь, Наташа понимала, что все это кончилось, не вернется никогда, и задавала себе вопрос: «Что же дальше?» Этого она не могла угадать, а жизнь проходила…

Из всех приезжавших в дом Наташа радовалась одному Пьеру и была благодарна ему за его нежность и внимание к ней. Иногда она замечала, как он смущается в ее присутствии, но приписывала это общей застенчивости Пьера. Он никогда не говорил Наташе о своих чувствах, а ей и в голову не приходило, что из их отношений могло вырасти что-то похожее на любовь или хотя бы на нежную поэтическую дружбу. В конце поста Наташа вдруг начала говеть, не пропускала в церкви ни обедни, ни вечерни или заутрени.

Перед иконой Божией матери во время службы Наташу охватывало новое • для нее чувство: смирения перед великим, непостижимым. Она молилась, чтобы Бог простил ей то зло, которое она сделала князю Андрею. Однажды, вернувшись от причастия, Наташа впервые после многих месяцев почувство­вала себя спокойной и не тяготящейся жизнью, которая ей предстояла.

В начале июля в Москве распространялись тревожные слухи о ходе войны, говорили о приезде самого государя; 11 июня, в субботу, вышел манифест, и Пьер обещал привести его Ростовым в воскресенье.

В это воскресенье Ростовы, по обыкновению поехали к обедне в домовую церковь Разумовских. В церкви собралась вся московская знать, все знако­мые Ростовых (в этот год, как бы ожидая чего-то, очень многие богатые семьи остались в городе). Наташа, услышала в толпе голос молодого чело­века, слишком громким шепотом говорившего о ней: «Это Рострва, та самая… Как похудела, а все-таки хороша!» Ей всегда казалось, что, глядя на нее, все только и думают о том, что с ней случилось. «Хороша, молода, и я знаю, что теперь добра, прежде я была дурная, а теперь добра, я знаю,— думала она,— а так даром, ни для кого проходят лучшие годы!» Она стала молиться: «Научи меня, что мне делать, как исправиться навсегда, навсегда, как мне быть с моею жизнью…»

Неожиданно, совсем не в порядке службы, вошел священник и стал на колени. Все сделали то же самое, с недоумением посмотрев друг на друга. Это была молитва, только что полученная из Синода, — молитва о спасении Рос­сии от вражеского нашествия. Наташа всей душой участвовала в молитве, прося Бога укрепить сердце верою, надеждою и воодушевить любовью; мо­лила Господа о том, чтобы он простил их всех и дал бы Им всем и ей спокой­ствие и счастье в жизни. И ей казалось, что Бог слышит ее молитву.

С того дня, как Пьер, уезжая от Ростовых и вспоминая благодарный взгляд Наташи, смотрел на стоявшую в небе комету и чувствовал, что для него открылось что-то новое, — вечно мучивший его вопрос о тщете и без­умносте всего земного перестал для него существовать. Какая бы мерзость житейская ни представлялась ему, он говорил себе: «Ну и пускай такой-то обокрал государство и царя, а государство и царь воздают ему почести; а она вчера улыбнулась мне и. просила приехать, и я люблю ее, и никто никогда не узнает этого». В последнее время он чувствовал, что наступает катастро­фа, долженствующая изменить всю его жизнь, и с нетерпением отыскивал во всем признаки этой приближающейся катастрофы.

Один из братьев-масонов открыл Пьеру, что в Апокалипсисе Иоанна Богослова сказано: «Придет зверь в облике человеческом и число его будет 666, а пределом его деяний положено число 42». Если, согласно нумерологии, обозначить все буквы французского алфавита цифрами, то из слова «Им­ператор Наполеон» (написанных по-французски) сложится 666. Таким образом, Наполеон и есть тот зверь, появление которого предсказано в Апо­калипсисе, а предел его власти наступит в 1812 году, в котором Наполеону минуло 42 года. Предсказание это поразило Пьера, и он часто задавался вопросом: что именно положит предел власти Наполеона-зверя? Занимаясь вычислениями, он написал: «Император Александр», «Русский народ», но сумма цифр не давала 666. Тогда он начертал: «L’Russe Besuhof» («Русский Безухов») — и это дало 666. Открытие это взволновало Пьера. Он задумал­ся о своем предназначении, о том, что это не простое совпадение, и ему предстоит стать освободителем мира от Антихриста-Наполеона.

Пьеру давно приходила мысль поступить на военную службу, но, глядя на множество москвичей, надевших военные мундиры и проповедующих патриотизм, ему было почему-то совестно предпринять такой шаг. И он решил, что, поскольку его роль предопределена, не следует ничего предпри­нимать, нужно ждать того, что должно совершиться.

В этот день Пьер обедал у Ростовых. Он приехал пораньше, и сразу увидел Наташу. Впервые после болезни Наташа пела. Она обрадовалась Пьеру и спросила его, не дурно ли то, что она поет: «Я ничего не хотела бы сделать, чтобы вам не нравилось. Я вам во всем верю»,— сказала она, не заметив, как Пьер покраснел от ее слов. За обедом читали привезенный Безуховым манифест: «Первопрестольной столице нашей Москве. Непри­ятель вошел с великими силами в пределы России. Он идет разорять люби­мое наше Отечество… Да обратится погибель, в которую он мнит низринуть нас, на главу его, и освобожденная от рабства Европа да возвеличит имя России!» В конце чтения граф Илья Андреевич со слезами произнес: «Толь­ко скажи, государь, мы всем пожертвуем и ничего не пожалеем». Петя понял, что пришел момент, объявить свое решение идти в гусары. Но никто всерьез не воспринял его слов, и он получил решительный отказ. Вскоре Пьер стал прощаться и, уезжая, решил, что не будет бывать больше у Ростовых.

После полученного отказа Петя ушел к себе в комнату и горько плакал. На другой день приехал государь. Огромная толпа народа собралась по­смотреть на царя, и Петя тоже отправился к Кремлю — объяснить какому-нибудь камергеру, что он, молодой граф Ростов, желает служить Отечеству. На площади перед дворцом было столько народу, что Петю едва не задавили. После обеда, государь, доедая бисквит, вышел на балкон. От бисквита отломился кусок и упал в толпу. Какой-то кучер подхватил этот кусок, кто-то стал вырывать у него. Тогда государь вынес полную тарелку бисквитов и начал бросать их в толпу. Петя, рискуя быть задавленным, не зная зачем, вместе со всеми бросился ловить их. Он чувствовал ту же любовь к государю и желание умереть за него, за один его взгляд, что и его старший брат несколько лет назад. Вернувшись домой, Петя решительно и твердо объявил, что ежели его не пустят служить, то он сам убежит. И на следую­щий день граф Илья Андреевич поехал узнавать, как бы пристроить Петю в более или менее безопасное место.

Пятнадцатого июня утром собралось большое Дворянское Собрание. У Слободского дворца стояло множество экипажей. «Залы были полны. В первой находились дворяне в мундирах, во второй — купцы в медалях, в бородах и синих кафтанах». Был прочтен манифест государя, вызвавший восторг, и потом все разбрелись, разговаривая. «Государь! Государь!» — вдруг разнеслось по залам. Пьер стоял далеко и понял только, что государь говорил об опасности, в которой находилось государство, о надеждах на московское дворянство, о том, что пришло время действовать, и благодарил всех от лица Отечества. Из залы дворянства царь перешел в залу купечества. Свою речь он заканчивал со слезами на глазах. Пьер видел, как государь выходил, со­провождаемый двумя купцами. Один из них рыдал, как ребенок, и все твердил: «И жизнь и имущество возьми, ваше величество!» Пьер чувствовал в эту минуту, что ему все нипочем и что он всем готов жертвовать.

На другой день государь уехал. А дворяне, сНяв мундиры, отдавали при­казания управляющим об ополчении и удивлялись тому, что они наделали.

Часть вторая

Все участники войны: императоры, полководцы, офицеры — действова­ли вследствие своих личных свойств, привычек, условий и целей. «Они боялись, тщеславились, радовались, негодовали, полагая, что они знают то, что делают, и что делают для себя, а все были непроизвольными орудиями истории и производили скрытую для них, но понятную для нас работу. Та­кова неизменная судьба всех практических деятелей и тем не свободнее, чем выше они стоят в людской иерархии». Известно, что причиной гибели войск Наполеона было «с одной стороны, вступление их в позднее время без при­готовления к зимнему походу в глубь России, а с другой стороны, характер, который приняла война от сожжения русских городов и возбуждения нена­висти к врагу в русском народе. Но тогда никто не только не мог предвидеть, что именно из-за этого могла погибнуть лучшая в мире армия, но и все усилия русских были направлены на то, чтобы помешать тому, что одно только и могло спасти Россию, а французы, несмотря на так называемый военный гений Наполеона, делали все, что должно было погубить их, — рас­тянулись к концу лета до Москвы.

Провидение заставляло людей Европы под предводительством Напо­леона зайти в глубь России и там погибнуть. Со стороны русских войск не только не было желания заманить французов в глубь России, но и все де­лалось для того, чтобы остановить их с первого вступления в Россию. А На­полеон радовался, как торжеству, каждому своему шагу вперед и очень ле­ниво искал сражения. В августе Наполеон находился в Смоленске и думал о том, чтобы идти дальше, хотя, как мы теперь видим, это движение стало для него пагубным. «Завлечение Наполеона в глубь страны произошло от сложнейшей игры интриг, целей, желаний людей — участников войны, не угадавших того, что должно быть, и того, что было единственным спасени­ем России. Все происходит нечаянно».

После отъезда сына князь Николай Андреевич Болконский отдалил от себя мадемуазель Бурьен. С княжной старик был по-прежнему холоден и строг. Его вид и тон как будто говорили дочери: «Вот видишь, ты выду­мала про меня, налгала князю Андрею про отношения мои с этой францу­женкой и поссорила меня с ним; но видишь, мне не нужна ни ты, ни эта француженка». Здоровье князя ухудшалось. Мрачные и страшные мысли, видимо, мучали его. Он все чаще сидел у стола над бумагами, которые на­зывал завещанием.

Первого августа пришло наконец письмо от князя Андрея. Он просил у отца прощения за свои резкие слова, и старик ответил ему ласково. Второе письмо пришло из Витебска, занятого уже французами. Князь Андрей крат­ко излагал дальнейший ход кампании и советовал отцу ехать в Москву, так как Лысые Горы будут скоро заняты французами. Но старик Болконский уже плохо понимал, что происходит; он утверждал, что князь пишет о том, будто французы разбиты. Его поведение пугало княжну Марью. Она, как все женщины, ничего не понимала в войне, хотя Десаль пытался растолко­вать ей свои соображения, говорил, что ее отец не совсем здоров, и угова­ривал княжну предпринять меры для безопасности семьи. Он посоветовал ей написать письмо к начальнику Смоленской губернии с просьбой уведо­мить ее о положении дел. Письмо было передано со слугой Алпатычем, которого старый князь посылал в Смоленск с хозяйственными поручения­ми. Только в тишине ночи, перечитав письмо сына, князь Николай Андрее­вич понял его значение: «Французы в Витебске, через четыре перехода они могут быть у Смоленска; может быть, уже там». Лысые Горы находились в шестидесяти верстах от Смоленска.

По дороге в Смоленск Алпатыч обгонял обозы и войска, слышал дальние выстрелы, но сильнее всего его поразило то, что какие-то солдаты косили на корню прекрасное поле овса. В Смоленске Алпатыч, как обычно, остано­вился у дворника купца Ферапонтова, который двадцать лет назад купил у князя рощу, начал торговать, и теперь имел дом, постоялый двор и мучную лавку в губернии. С утра в городе слышалась пушечная пальба, но как всег­да, ездили извозчики, купцы стояли у своих лавок и шла служба в церкви. Когда Алпатыч подходил к дому Ферапонтова, какой-то офицер сказал ему: «Уезжайте, уезжайте, сдают город!» В сумерках виднелись огни пожаров, слышался плач голосивших баб.

Возвратясь в лавку, Ферапонтов нашел там солдат, насыпавших мешки и ранцы мукой и подсолнухами. Он хотел было что-то крикнуть, остановить их, но потом, схватившись за волосы, захохотал рыдающим хохотом. «Тащи все, ребята! Не доставайся дьяволам!» — закричал он, сам хватая мешки и выкидывая их на улицу. Увидев Алпатыча, он обратился к нему: «Реши­лась! Россея! — крикнул он. — Алпатыч! Решилась! Сам запалю! Реши­лась…» — И Ферапонтов побежал на двор.

Ночью Смоленск стоял в огне и дыме. Алпатыч, находясь в толпе, на­блюдал, как рушится пылающий амбар. Вдруг пламя осветило лицо моло­дого барина, и Алпатыч со слезами припал к груди князя Андрея. Болкон­ский передал со старым слугой сестре записку: «Смоленск сдают. Лысые Горы будут заняты неприятелем через неделю. Уезжайте сейчас в Москву. Отвечай мне тотчас, когда вы выедете, прислав нарочного в Усвяж». В это время к ним подъехал верховой штабной начальник: «Вы полковник? В ва­шем присутствии зажигают дома, а вы стоите? Что это такое? Вы ответи­те!» — услышал князь Андрей знакомый голос Берга. Ничего не отвечая, князь продолжал свой разговор с Алпатычем. Узнав Болконского, Берг стал оправдываться, говоря, что он лишь исполняет приказ.

Войска продолжали отступать от Смоленска. Десятого августа полк князя Андрея проходил мимо Лысых Гор. Два дня назад князь получил из­вестие о том, что его отец, сын и сестра уехали в Москву. Хотя князю Андрею и нечего было делать в Лысых Горах, он, словно желая растравить свое горе, решил заехать туда. Повсюду он увидел следы разгрома и запустения: окна разбиты, деревья спилены, некоторые повалены, дорожки сада заросли, по английскому парку ходили лошади и телята. В доме оставался один Алпатыч. Он со слезами стал докладывать барину о положении дел. Все ценное от­везли в Богучарово, хлеб тоже вывезли, а сено и необыкновенный урожай яровых скошены зелеными и взяты войсками. Мужики разорены; некоторые ушли в Богучарово; отец и сестра уехала седьмого числа. «Что ж ты будешь делать, если неприятель займет?» — спросил Алпатыча князь Андрей. Ста­рый слуга ответил, что на все воля Божья, и зарыдал.

Князь Андрей догнал свой полк недалеко за Лысыми Горами на при­вале. Солдаты с гиком и хохотом барахтались в грязном пруду. При виде этой массы голых тел и глядя на свое тело, когда он обливался в сарае, князь Андрей с ужасом и отвращением подумал о том, что все это всего лишь пушечное мясо.

Седьмого августа князь Багратион со стоянки на смоленской дороге писал письмо Аракчееву, обдумывая каждое слово, так как знал, что письмо прочтет государь. Он писал о том, что все неудачи армии происходят от неумелого командования министра (Барклая), с которым Багратион не находит общего языка в принятии решений. «Готовьте ополчение,— советовал Багратион, ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу гостя». Флигель-адъютант Вольцоген также вызывал у него и у всей армии большое подозрение. Генерал просил ни в коем случае не заключать мира с Наполеоном. «Ежели так по­шло — надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах».

Между тем в жизни петербургского общества ничего не менялось. У Анны Павловны точно так же говорили с недоумением об успехах Бона­парта и видели в этом злостный заговор; у Элен, которую посещал сам Румянцев, считая ее замечательно умной женщиной, по-прежнему считали Наполеона великим человеком великой нации и с сожалением смотрели на разрыв с Францией. У Анны Павловны выражали патриотическую мысль о том, что не надо ездить во французский театр, осуждали тех, кто покидал Москву. За военными событиями следили жадно и распускали выгодные для нашей армии слухи.

В салоне Элен опровергали слухи о жестокости врага и обсуждали по­пытки Наполеона к примирению. Вся война здесь представлялась пустой демонстрацией, которая весьма скоро кончится миром. В кругу Элен господ­ствовало мнение Билибина, ставшего теперь у нее домашним человеком. Князь Василий представлял как бы соединяющее звено между двумя круж­ками и путался, что надо говорить у Элен, и наоборот. Последней новостью, которая обсуждалась в обоих салонах, было назначение Кутузова фельдмар­шалом. По словам князя Василия, непременным условием Кутузова стало удаление из армии наследника-цесаревича и самого государя.

Французы уже прошли Смоленск и все ближе продвигались к Москве. Наполеон искал сражения, но русские по разным обстоятельствам откло­нялись от него. Москва, эта азиатская столица со своими бесчисленными церквами, не давала покоя воображению Наполеона.

На переходе от Вязьмы к Цареву Займищу в плен к французам попал Лаврушка — крепостной Денисова, уступленный им Ростову в денщики. Накануне Лаврушку за нерадивость высекли розгами и отправили в дерев ­ню за курами; там он «увлекся мародерством» и попал в плен. Наполеон пожелал лично поговорить с казаком. Лаврушка сразу узнал Наполеона, но «присутствие Наполеона не могло смутить его больше, чем присутствие Ростова или вахмистра с розгами, потому что ничего не мог лишить его ни вахмистр, ни Наполеон». Наполеон решил спросить у него, как он думает, победят русские Бонапарта или нет. Лаврушка, притворившись, что не по­нял, кто перед ним, ответил: «Знаешь, у вас есть Бонапарт, он всех в мире побил, ну да об нас другая статья…» Переводчик перевел Наполеону ответ, но без последних слов. Отъезжая, Наполеон велел передать казаку, что с ним разговаривал французский император. Понимая, что от него ждут восторгов, хитрый Лаврушка, выпучив глаза, искусно изобразил изумление и испуг и был отпущен. Вернувшись в полк, он никому не рассказал об этой встре­че — ему казалось, что происшедшее недостойно рассказа (историк Напо­леона, Тьер, описал этот случай, умолчав, правда, о том, что Лаврушка притворялся).

Княжна Марья не находилась в Москве И не была вне опасности, как думал князь Андрей. После возвращения Алпатыча старый князь как бы вдруг опомнился ото сна. Он велел собрать ополченцев и распорядился отправить княжну с маленьким князем в Богучарово. Княжна Марья впервые в жизни позволила себе ослушаться отца, заявив, что не оставит его одного. На нее обрушилась гроза гнева и упреков, но княжна знала, что в душе отец был рад, что она не уехала. В Москву отправили только Десаля с Николушкой.

На другой день князь собрался ехать к Главнокомандующему. В мунди­ре и орденах, он вышел в сад делать смотр вооруженным мужикам и дворо­вым. В этот момент с князем сделался удар, и дворовые принесли его об­ратно. Оставаться в Лысых Горах стало опасно, и назавтра старого Болконского повезли в другое имение — Богучарово.

Три недели старый князь лежал в Богучарове, в новом доме князя Ан­дрея, разбитый параличом. Он находился в беспамятстве, но видно было, что он страдал и чувствовал потребность что-то сказать. Надежды на ис­целение не оставалось. Во время болезни отца княжна с ужасом осознала, что, желает его смерти, что ей хочется свободной жизни без вечного страха, хочется любви и семейного счастья. Она молилась и гнала от себя эти мыс­ли, как искушение дьявола.

Утром доктор сказал княжне, что отец зовет ее. Она с трудом разобрала его слова: «Душа, душа болит… Все мысли о тебе… Я тебя звал всю ночь… Спасибо тебе, дочь, дружок… за все, за все… прости… спасибо!» Слезы текли из его глаз; он попросил княжну надеть его любимое белое платье. Она по­няла значение его слов и, зарыдав, вышла на террасу. Князь говорил еще о сыне, о войне, о государе, стал возвышать свой хриплый голос — и с ним сделался второй, последний удар.

Богучаровские мужики сильно отличались от лысогорских. Старый князь называл их дикими. Среди них всегда ходили какие-то слухи то о том, что царь даровал им волю, а хозяева противятся этому, то о новой вере, в которую их обратят, то о причислении их всех к казакам. Теперь эти на­строения непокорства особенно обострились. Алпатыч слышал, что у мужи­ков какие-то отношения с французами, они говорили, что французы никого не трогают и за все платят. В день отъезда Болконских мужики взбунтова­лись, и староста Дрон заявил, что лошадей нет. Алпатыч поехал за подмогой к начальству.

Княжна Марья после смерти отца заперлась в своей комнате и никого к себе не пускала, отказываясь покидать имение. Мадемуазель Бурьен сна­чала старалась уговорить ее ехать, но потом показала княжне подписанную генералом Рамо листовку, в которой французы призывали население нику­да не уезжать, обещая им покровительство. Княжна Марья, бледная, с бу­магой в руке, вошла в кабинет князя Андрея. «Поскорее ехать! Ехать ско­рее! — говорила она себе, ужасаясь мысли, что можно остаться во власти французов. — Чтобы она, дочь князя Николая Андреевича Болконского, просила господина Рамо оказать ей покровительство и пользовалась его благодеяниями!» Ей представилось, как французы поселятся в этом доме, будут перебирать письма и бумаги в кабинете брата, рассказывать о победе над русскими — и она содрогнулась.

Княжна Марья чувствовала себя частью своего отца и своего брата, не­вольно думала их мыслями и чувствовала их чувствами. «Требования жиз­ни, которые она считала уничтоженными со смертью отца, вдруг с новой, еще неизвестной силой возникли перед княжной Марьей и охватили ее».

Алпатыча не было дома. Княжна позвала к себе старосту Дрона, в кото­ром видела несомненного друга, и объявила, что желает немедленно ехать. Дрон уклончиво ответил, что ехать она, конечно, может, но лошадей нет. Часть лошадей подохла, крестьяне разорены и три дня сидят без еды. «Княж­не Марье странно было думать, что теперь, в такую минуту, когда такое горе наполняло ее душу, могли быть богатые и бедные и что могли богатые не помочь бедным». Она велела раздать крестьянам господский хлеб. Но это не только не обрадовало старосту, но и даже напугало его.

Через час все мужики явились к ней и с озлобленной решительностью объявили, что никуда не поедут и хлеб ее им не нужен. «Вишь, научила ловко, за ней в крепость поди! Дома разори да в кабалу и ступай! Как же! Я хлеб, мол, отдам!» — слышались голоса в толпе. Княжна, повторив при­казание о том, чтобы лошади к завтрашнему дню были готовы, ушла к себе и осталась наедине со своими мыслями.

Семнадцатого августа Ростов с Ильиным в сопровождении Лаврушки и вестового гусара отправились в Богучарово за сеном и провиантом. Он не знал, что это имение того самого Болконского, который был женихом его сестры. Они подъехали к амбару, у которого стояла толпа мужиков. Некоторые из них были пьяны. Алпатыч пригласил офицеров в дом, к княжне. От него Ростов узнал, что хозяйка имения — дочь недавно умершего генерал-аншефа графа Болконского, не может выехать, так как мужики не желают ее выпускать и грозят распрячь лошадей. «Не может быть!» — вскричал Ростов.

Княжна Марья, потерянная и бессильная, сидела в зале, когда к ней пришел Ростов. Ему тотчас же представилось что-то романтическое в этой встрече: «Беззащитная, убитая горем девушка, одна, оставленная на произ­вол грубых, бунтующих мужиков! И какая-то страшная судьба натолкнула меня сюда… И какая кротость, благородство в ее чертах и выражении!» Ростов слушал рассказ княжны Марьи, и в глазах его стояли слезы. Княж­на благодарно посмотрела на него тем своим лучистым взором,- который заставлял забывать о некрасивости ее лица. Ростов, нахмурившись, быстры­ми шагами направился к деревне. Связав двух мужиков и напугав остальных неистовыми криками и угрозами, он быстро добился того, что через два часа мужики под присмотром старосты оживленно выносили господские вещи и бережно укладывали их на подводы.

Николай верхом проводил княжну до постоялого двора и почтительно простился с нею, в первый раз позволив себе поцеловать ей руку. Княжна благодарила своего спасителя «словами и всем выражением своего сияющего нежностью лица». По дороге к Москве она чему-то радостно и грустно улы­балась. «Ну что же, если бы я полюбила его?» — думала княжна Марья.

Впечатление, произведенное на Ростова княжной Марьей, было приятное. Товарищи^ услышав о приключении в Богучарове, шутили, что он, поехав за сеном, подцепил одну из самых богатых невест в России. Ростов сердился. Но «для себя лично Николай не мог желать жены лучше княжны Марьи. Женитьба на ней сделала бы счастье графини — его матери, и поправила бы дела его отца; и даже — Николай чувствовал это — сделала бы счастье княж­ны Марьи». Но Соня? И данное слово? И от этого-то Ростов сердился.

…Приняв командование армиями, Кутузов вспомнил о князе Андрее и послал ему приказание прибыть в главную квартиру. Князь Андрей при­ехал в Царево Займище в тот самый день, когда Кутузов делал первый смотр войскам.

На поле за деревней были слышны то звуки полковой музыки, то рев голосов, кричавших «ура!» главнокомандующему. Князь Андрей ожидал Кутузова на лавочке у ворот дома священника, где остановился главноко­мандующий. Сюда же подъехал гусарский полковник. Им оказался Василий Денисов. Князь Андрей знал о нем по рассказам Наташи, и болезненные воспоминания вновь всколыхнулись в его душе. Но теперь это было про­шедшим, и говорили они о войне. Денисов привез Кутузову план кампании, который он придумал лично, и теперь стал излагать его князю Андрею: «Они не могут удержать всей этой линии. Это невозможно, я отвечаю, что прорву их линию, дайте мне пятьсот человек… Одна система — партизанская». Подъехал Кутузов; он еще больше потолстел и обрюзг и сидел на лошади, «тяжело расплываясь и раскачиваясь». Во всей его фигуре было выражение усталости, Болконского он принял с отцовской нежностью и искренне со­жалел о кончине князя Николая Андреевича. Кутузов вызвал Болконского, чтобы оставить его при себе, но князь Андрей хотел ехать в полк, к которо­му он привык и где его полюбили. Кутузов одобрил его: «Иди с Богом своей дорогой. Я знаю, твоя дорога — это дорога чести». Он вспомнил об Аустерлице, и князю Андрею это воспоминание было и радостно, и лестно. Главнокомандующий выслушал и Денисова. Его план казался несомненно хорошим и убедительным. Все было дельно и умно, «но очевидно было, что Кутузов презирал и знание и ум и знал что-то другое, что должно было решить дело».

После свидания с Кутузовым Болконский вернулся в свой полк, успо­коенный насчет общего хода дела и того, кому оно вверено. «У него нет ничего своего,— думал он о Кутузове. — Он ничего не придумает, ничего не предпримет, но он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит. Он понима­ет, что есть что-то сильнее и значительнее его воли — это неизбежный ход событий, и он умеет видеть их, умеет понимать их значение…»

С приближением неприятеля к Москве москвичи не только не относи­лись серьезнее к опасности, но и, напротив, становились еще легкомыслен­нее, как это всегда бывает с людьми, которые видят приближающуюся опасность. Жюли Друбецкая собиралась уезжать, как большинство москов­ских барынь, и устраивала прощальный вечер. В обществе Жюли, как и во многих домах Москвы, было положено говорить по-русски, и те, кто сби­вался на французские слова, платили штраф в пользу комитета пожертво­ваний. Обсуждали последние московские сплетни и слухи: о разорении Ростовых, о том что Пьер взял на себя роль рыцаря Натеши, о романтиче­ском спасении княжны Марьи и ее влюбленности в Николая.

Княжна Марья с племянником должна была на днях уезжать в подмо­сковное имение. Ростовы тоже еще оставались в Москве в ожидании Пети, которого они перевели в полк Безухова.

Когда Пьер вернулся от Жюли, он прочел афишу, выпущенную Рас- топчиным. В ней говорилось, что слухи о том, будто графом Растопчиным запрещен выезд из Москвы, несправедливы, напротив, он рад, что из Москвы уезжают барыни и купеческие жены. «Меньше страху, меньше новостей,— говорилось в афише,— но я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет». Эти слова только убедили Пьера, что французы будут в Москве. Он еще не мог решить, поступить ему в армию или дожидаться здесь, но было очевид­но, что катастрофа, которую он ждал, приближалась.

Чтобы развлечься, Пьер поехал смотреть на воздушный шар, который строился Леппихом «для погибели врага». Возвращаясь домой, он увидел толпу у Лобного места: народ глазел на экзекуцию, которой подвергли французского повара, обвиненного в шпионаже; француз, жалостно стонав­ший толстый человек, надевая камзол, плакал. Двое других, тоже, очевидно, французов, ждали своей очереди. При виде этого наказанного француза и толпы, окружавшей Лобное место, он повернул назад и окончательно решил, что не может долее оставаться в Москве.

Двадцать четвертого августа Пьер выехал из Москвы. Ночью он узнал, что в этот день было большое сражение при Шевардицском редуте; 25-го не было выпущено ни одного выстрела; 26-го произошло Бородинское сражение.

«Для чего было дано Бородинское сражение? Ни для французов, ни для русских оно не имело ни малейшего смысла. Результатом ближайшим было… для русских то, что мы приблизились к погибели Москвы… а для французов то, что они приблизились к погибели всей армии. Результат этот был тогда же совершенно очевиден, а между тем Наполеон дал, а Кутузов принял это сражение… Давая и принимая Бородинское сражение, Кутузов и Наполеон поступили непроизвольно и бессмысленно. А историки под совершившиеся факты уже потом подвели хитросплетенные доказательства предвидения и гениальности полководцев». Историки описывают дело так, будто бы русские от самого Смоленска искали выгодную позицию для генерального сражения и нашли ее при Бородине. Но Бородино не было выгодной по­зицией. Из-за падения Шевардинского редута русские приняли сражение на почти не укрепленной, открытой местности и были вдвое слабее фран­цузов. Если бы полководцы руководствовались разумными причинами, они оба уклонились бы от Бородинского сражения. Историки же, находя обо­снование этому сражению, пытаются скрыть ошибки военачальников и вследствие этого умалить славу русского народа.

Двадцать пятого утром Пьер выехал из Можайска. В соборе, мимо ко­торого он проезжал, шла служба и благовестили. Пьер вылез из экипажа и пошел пешком. Навстречу ему поднимался обоз с ранеными, а следом шел полк кавалеристов. «Кавалеристы идут на сражение и встречаются с ране­ными, и ни на минуту не задумываются над тем, что их ждет, из этих всех двадцать тысяч обречены на смерть, а они удивляются на мою шляпу! Странно»,— думал Пьер. Солдат, стоящий за телегой, обратился к Пьеру: «Мужичков, и тех гонят,— сказал он с грустной улыбкой. — Нынче не раз­бирают… Всем народом навалиться хотят, одно слово — Москва. Один конец сделать хотят». Пьер понял все, что он хотел сказать, и одобрительно кивнул головой. На кургане Пьер в первый раз увидал мужиков-ополченцев, рою­щих землю. Ими распоряжались два офицера. Глядя на работающих мужи­ков, с крестами на шапках, в белых рубахах, Пьер еще сильнее осознал торжественность и значительность настоящей минуты.

Пьер прошел мимо работающих ополченцев и вышел к месту, откуда было видно поле сражения. То, что он увидел, не соответствовало его пред­ставлению: среди полян, лесов, деревень, костров и ручьев он не мог найти позиции и не сумел даже отличить наши войска от неприятельских. «По­звольте спросить,— обратился он к офицеру,— это какая деревня впереди?» — «Бородино»,— ответил офицер и, пользуясь случаем поговорить, стал объ­яснять ему диспозицию.

Из-под горы от Бородина поднималось церковное шествие. Навстречу шествию, обгоняя Пьера, бежали без шапок солдаты и ополченцы. «Матушку несут! Заступницу!» — кричали они. По пыльной дороге шли в ризах священ­ники. За ними солдаты и офицеры несли большую, с черным ликом в окладе, икону. Это была вывезенная из Смоленска икона Иверской Божией матери. Со всех сторон к ней бежали военные и кланялись. К началу молебна подъ­ехал Кутузов. Пьер узнал его по особенной, отличавшейся от всех фигуре. Когда кончился молебен, Кутузов подошел к иконе и тяжело опустился на колени, кланяясь в землю. Из свиты Кутузова кто-то окликнул Пьера. Это оказался Борис Друбецкой, одетый элегантно, «с оттенком походной воин­ственности». Пьер высказал свое намерение участвовать в сражении и осмо­треть позицию. Друбецкой согласился проводить его и помочь разыскать Болконского. Кутузов узнал Пьера и велел позвать его. Борис, со своей при­дворной ловкостью, шел рядом с Пьером и как бы продолжал начатый раз­говор: «Ополченцы надели чистые белые рубахи, чтобы приготовиться к смерти. Какое геройство, граф!» Он сказал это Пьеру, но для ушей Кутузо­ва. И светлейший действительно услышал. «Чудесный, бесподобный народ»,— отозвался Кутузов, закрыв глаза, и покачал головой. «Хотите пороху поню­хать? — обратился он к Пьеру. — Да, приятный запах. Имею честь быть обожателем супруги вашей, здорова ли? Мой привал к вашим услугам».

Когда Пьер отошел от Кутузова, к нему подошел Долохов, который был снова разжалован и снова доказывал своей смелостью преданность Отече­ству. «Очень рад встретить вас здесь, граф,— сказал он с особой решимостью и торжественностью, не стесняясь присутствия посторонних. — Накануне дня, в который Бог знает, кому из нас суждено остаться в живых, я рад случаю сказать вам, что я жалею о всех тех недоразумениях, которые были между нами, желал бы, чтобы вы не имели против меня ничего. Прошу вас простить меня». Пьер, улыбаясь, глядел на Долохова, не зная, что сказать ему. Тот со слезами на глазах обнял и поцеловал Пьера.

Через полчаса Кутузов уехал, и Пьер со свитой Бенигсена отправился на позиции. Они проехали мимо редута Раевского, Пьер не обратил на него внимания, он не знал, что это место будет для него памятнее всех мест Бо­родинского поля. Бенигсен стал смотреть на Шевардинский редут, еще вчера бывший нашим. Говорили, что там был Наполеон. Осматривая по­зиции, Пьер усомнился в своей способности понять военное дело.

Вечером Пьер добрался до князя Андрея. Он находился в разломанном сарае, на краю расположения своего полка, Болконский знал, что завтраш­нее сражение должно быть самым страшным из всех тех, в которых он участвовал, и возможность смерти впервые представилась ему со всей оче­видной ясностью. «Слава, общественное благо, любовь к женщине, самое Отечество — как велики казались мне эти картины, какого глубокого смыс­ла казались они исполненными! И все это так просто, бледно и грубо при холодном бледном свете того утра, которое, я чувствую, поднимается для меня»,— думал он. Все, что прежде мучило и занимало его, вдруг осветилось холодным белым светом. Он понимал, что его вера в поэтическуюидеальную любовь оказалась миражем («О милый мальчик!» — со злостью вслух про­говорил он). Все гораздо проще, и не следовало заставлять Наташу ждать целый год. Князь Андрей посмотрел на полосу берез и живо представил себе, что его могут убить завтра, а все это — березы, облака, дым костров, останется! За этими мыслями и застал его Пьер Безухов.

Пьер рассказал последние московские новости, расспрашивал о Кутузове, о предстоящем сражении и от чего зависит его успех. Князь Андрей заметил, что успех сражения не зависит ни от искусства полководцев (которого, по его мнению, вообще не существует), ни от позиций, ни от вооружения, а «от того чувства, которое есть… в каждом солдате …сражение выигрывает тот, кто твердо решил его выиграть». «Для меня на завтра вот что,— говорил князь Андрей,— стотысячное русское и стотысячное французское войска сошлись драться, и факт в том, что эти двести тысяч дерутся, и кто будет злей драться и меньше себя жалеть, тот победит. И хочешь, я тебе скажу: что бы там ни было, что бы ни путали там вверху, мы выиграем сражение завтра». — «Вот, ваше сиятельство, правда, правда истинная,— проговорил Тимохин, сидевший с ними за чаем. — Что себя жалеть теперь! Солдаты в моем батальоне, пове­рите ли, не стали водку пить: не такой день, говорят». Все помолчали. «Еже­ли бы я имел власть,— начал опять князь Андрей,— я не брал бы пленных. Что такое пленные? Это рыцарство. Фрацузы разорили мой дом и идут разо­рить Москву, и оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям. И так же думает Тимохин и вся армия». Глаза князя Андрея блестели и губы дрожали, когда он опять стал говорить: «Война не любезность, а самое гадкое дело в жизни… Цель войны — убийство, орудия войны — шпионство, измена и поощрение ее; разорение жителей, ограбление их или воровство для продовольствия армии; обман и ложь, называемые военными хитростями; нравы военного сословия — от­сутствие свободы, то есть дисциплина, праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство… Сойдутся, как завтра, на убийство друг друга, перебьют, перекалечат десятки тысяч людей, а потом будут служить благодарственные молебны за то, что побили много людей… Ах, душа моя, последнее время мне стало тяжело жить… Ну да не надолго». Пьер стал засыпать. Они попрощались. «Увидимся ли, нет»,— сказал князь Андрей, обнял и поцеловал Пьера.

«Весь этот день 25 августа, как говорят его историки, Наполеон провел на коне, осматривая местность, обсуждая планы, представляемые ему мар­шалами, и отдавая лично приказами своим генералам». Осмотрев местность, он вернулся в ставку и продиктовал диспозицию сражения. Но ни одно из его распоряжений не было и не могло быть исполнено, так как основаны были на незнании реальной обстановки. Не могли быть выполнены и его распоряжения во время сражения, так как Наполеон находился далеко от места битвы, не мог знать ее хода, чтобы отдавать разумные приказы.

Многие историки говорят, что Бородинское сражение не выиграно фран­цузами, потому что у Наполеона был насморк. «На вопрос о том, что состав­ляет причину исторических событий, представляется другой ответ, заклю­чающийся в том, что ход мировых событий предопределен свыше, зависит от совпадения произволов всех людей, участвующих в этих событиях, и что влияние Наполеона на ход этих событий есть только внешнее и фиктивное… Солдаты французской армии шли убивать русских солдат в Бородинском сражении не вследствие приказания Наполеона, а по собственному желанию. Вся армия: французы, итальянцы, немцы, поляки — голодные, оборванные и измученные походом… чувствовали, что вино откупорено и надо выпить его… Наполеон в Бородинском сражении исполнял свое дело представителя власти так же хорошо, и еще лучше, чем в других сражениях. Он не сделал ничего вредного для хода сражения; он склонялся на мнения более благо­разумные; он не путал, не противоречил сам себе, не испугался и не убежал с поля сражения, а с своим большим тактом и опытом войны спокойно и до­стойно исполнял свою роль кажущегося начальствования».

Пьер в день сражения оказался на знаменитой курганной батарее Раев­ского. Появление «невоенной фигуры» в шляпе сначала неприятно пораз­ило находившихся там людей. Но когда все убедились, что этот человек в белой шляпе ничего не делал дурного и прохаживался по батарее под вы­стрелами, как по бульвару, солдаты мысленно приняли Пьера в свою семью и говорили о нем: «Наш барин». Одно ядро взрыло землю в двух шагах от Пьера. Он отряхнул платье и с улыбкой оглянулся вокруг себя. «И как это вы не боитесь, барин, право!» — обратился к Пьеру солдат. «А ты разве боишься?» — «А то как же? Ведь она не помилует. Она шмякнет, так кишки вон. Нельзя не бояться»,— сказал он, смеясь. Пьер, полностью поглощенный созерцанием огня на поле сражения, чувствовал, как такой же огонь раз­горался в его душе. Вдруг что-то случилось, Одно за другим свистели ядра и бились в бруствер, в солдат, в пушки. Ополченцы, вышедшие было на батарею, кинулись назад. Молоденький офицерик, прибежавший сказать, что кончаются снаряды, ахнул и, как подстреленная на лету птица, сел на землю. Пьер вызвался идти за снарядами. Ядра пролетали над ним впереди, с боков, сзади. Когда он уже подбегал к ящикам со снарядами, страшный толчок откинул его назад, на землю. Очнувшись на земле, Пьер увидел, что ящика уже не было, валялись обожженные обломки, лошадь, как и сам Пьер, лежала на земле и пронзительно, протяжно визжала.

Не помня себя от страха, Пьер вскочил и побежал назад на батарею. В окопе он столкнулся с французами и, инстинктивно обороняясь, схватил одного из них за горло, а француз взял Пьера за шиворот, так что каждый думал: «Я ли взят в плен, или он взят в плен мною?» Над ними пролетело ядро. Пьер выпустил француза и тот побежал назад. В это время русские войска начали атаковать и погнали захвативших батарею французов. Когда Пьер вошел на курган, к батарее Раевского, он не застал в живых никого из тех, кто так тепло принял его к себе. «Нет, теперь они оставят это, теперь они ужаснутся того, что они сделали!» — думал Пьер, бесцельно направля­ясь за вереницей носилок, двигавшихся с поля сражения.

Наполеон видел, что с его войсками происходило что-то странное. Это было совсем не то, что во всех его прежних сражениях. Он видел, что то же чувство испытывали все окружающие его люди, избегавшие смотреть друг на друга. После долгого опыта войны Наполеон хорошо знал, что значило атаковать в течение восьми часов, употребить для этого все усилия и не выиграть сражения. «Он знал, что это было почти проигранное сражение и что малейшая случайность могла теперь — на той натянутой точке коле­бания, на которой стояло сражение,— погубить его и его войска».

Известие о том, что русские атакуют левый фланг его армии, привело На­полеона в ужас. Он сел на лошадь и поехал к Семеновскому оврагу. По всему полю, в лужах крови, лежали лошади и люди, поодиночке и кучами. Подобного кошмара, такого количества убитых на малом пространстве не ви­дали еще ни Наполеон, ни его генералы. Русские плотными рядами стояли позади Семеновского оврага, и их орудия не переставая гудели. Сражения уже не было. Было продолжавшееся убийство и русских, и французов, но Напо­леон не мог уже остановить этого. И все дело, которым он руководил и которое зависело от него, в первый раз представлялось ненужным и ужасным.

Кутузов сидел, понурив седую голову, на том же месте, где Пьер его видел утром. «Он не делал никаких распоряжений, а только соглашался или не соглашался с тем, что предлагали ему… Долголетним военным опытом он знал и старческим умом понимал, что руководить сотнями тысяч человек, борющихся со смертью, нельзя одному человеку, и знал, что решают участь сражения не распоряжения главнокомандующего… а та неуловимая сила, называемая духом войска, и он следил за этой силой и руководил ею, на­сколько это было в его власти».

В одиннадцать часов Кутузову привезли известие о том, что занятые французами флеши[1] опять отбиты, но генерал Багратион ранен. Кутузов ахнул и покачал головой. Он тут же послал адъютанта разузнать, что и как.

В третьем часу атаки французов прекратились. Кутузов был доволен успехом дня сверх ожиданий. Но силы оставляли старика. Ему подали обе­дать. В это время от Барклая де Толли прискакал флигель-адъютант Вольцо- ген, немецкий генерал, служивший в русской армии. Барклай, не разобрав­шись; решил, что сражение проиграно, и послал донести, что войска бегут, остановить их нет возможности и все позиции в руках неприятеля. Кутузов пришел в бешенство. Перестав жевать и делая угрожающие жесты, он закри­чал: «Как вы смеете, милостивый государь, говорить это мне! Вы ничего не знаете… Неприятель отбит на левом фланге и поражен на правом фланге…

Извольте ехать к Барклаю и передать ему назавтра мое непременное намере­ние атаковать неприятеля… Отбиты везде, за что я благодарю Бога и наше храброе войско. Неприятель побежден, и завтра погоним его из священной земли русской». Кутузов перекрестился и вдруг всхлипнул от подступивших слез. Он велел писать приказ и объявить по линии, что завтра мы атакуем. Его слова, приказ и настроение, называемое духом армии и составляющее главный нерв войны, передавалось одновременно во все концы войска. И из­мученные, колеблющиеся люди утешались и ободрялись.

Полк князя Андрея находился в резерве. Стоя в бездействии позади Семеновского полка под сильным огнем артиллерии, полк потерял более половины своих людей. С каждым новым ударом все меньше шансов жить оставалось Для тех людей, которые еще не были убиты.

«Все силы души князя Андрея, точно так же как и каждого солдата, были направлены на то, чтобы удержаться только от созерцания ужаса того по­ложения, в котором они были». В пяти шагах от него взрыло сухую землю и скрылось ядро. Невольный холод пробежал по спине князя Андрея. К Бол­конскому подошел адъютант, с другой стороны подъехал верхом командир батальона. «Берегись!» — послышался испуганный голос солдата. Едва ли не у ног князя Андрея негромко шлепнулась граната. «Ложись»,— крикнул адъютант, припав к земле. Князь Андрей стоял в нерешительности. Граната, дымясь, как волчок, вертелась между ним и упавшим наземь адъютантом возле куста полыни. «Неужели это смерть? — думал князь Андрей, совер­шенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на полынь и на струй­ку дыма, вьющуюся от вертящегося черного волчка. — Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух…» — Он думал это и вместе с тем помнил, что на него смотрят. «Стыдно, господин офицер! — сказал он адъютанту. — Какой…» — Он не договорил. В одно и то же время послышался взрыв, свист осколков как бы разбитой рамы, душный запах пороха — и князь Андрей рванулся в сторону и, подняв кверху руку, упал на грудь». К нему подбежали несколько офицеров. Болконского ранило в живот: с правой стороны расходилось по траве большое пятно крови. Мужики положили его на носилки. «Ах Боже мой! Боже мой! Что ж это?.. Живот! Это конец! Ах Боже мой!» — слышались голоса офицеров.

Ополченцы отнесли Болконского к лесу, где находился перевязочный пункт. Из палаток слышались то громкие, злые вопли, то жалобные стенания. Князь Андрей открыл глаза и долго не мог понять, что делалось вокруг него. Красивый черноволосый унтер-офицер, раненный в голову и в ногу, рас­сказывал собравшейся толпе о том, как бежали французы: «Мы его оттеда как долбанули, так все побросал, самого короля забрали!» Слушая его, князь Андрей, как и все, испытывал утешительное чувство. «Но разве не все равно теперь,— подумал он. — А что будет там и что такое было здесь? От­чего мне так жалко было расставаться с жизнью? Что-то было в этой жизни, чего я не понимал и не понимаю».

Болконского внесли в палатку. Все, что он видел вокруг, слилось для него в одно общее впечатление обнаженного, окровавленного человеческо­го тела. Доктор нагнулся над раной, ощупал ее и тяжело вздохнул. Мучи­тельная боль внутри живота заставила князя Андрея потерять сознание.

Когда он очнулся, разбитые кости бедра были вынуты, клоки мяса отрезаны, и рана перевязана. Ему прыскали в лицо водой. Как только князь Андрей пришел в себя, доктор молча нагнулся над ним, поцеловал его в губы и по­спешно отошел.

После перенесенного страдания Болконский чувствовал блаженство, давно не испытанное им. Около раненого на другом столе суетились доктора. Слышался стон, прерываемый рыданиями. Слушая эти стоны, князь Андрей хотел плакать. Раненому показали в сапоге с запекшейся кровью отрезанную ногу. «О! Ооооо!» — зарыдал он, как женщина. Доктор отошел от этого че­ловека, и Болконский увидел лицо раненого. В рыдающем, обессилевшем человеке, которому только что отняли ногу, он узнал Анатоля КурагИна. «Боже мой! Что это? Зачем он здесь?» — сказал себе князь Андрей. Он вспомнил Наташу и все, что связывало его с этим человеком. Князь вспом­нил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его сердце. Он уже не мог удержаться и заплакал «нежными, любовными сле­зами» — надлюдьми, над собою, над их и своими заблуждениями. «Состра­дание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам,— да, та любовь, которую проповедовал Бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно. Я знаю это!»

Русские потеряли в этом сражении половину войска. Но и в конце сра­жения, как и в начале его, они так же продолжали стоять на дороге в Москву, загораживая ее перед неприятелем.

Наполеон, все его генералы и все солдаты французской армии испыты­вали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв поло­вину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения. «По­беда нравственная, та которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородином… После данного толчка французское войско еще могло до­катиться до Москвы; но там, без новых усилий со стороны русского войска, оно должно было погибнуть, истекая кровью от смертельной, нанесенной при Бородине раны. Прямым следствием Бородинского сражения было бес­причинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой Смолен­ской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель наполеонов­ской Франции, на которую в первый раз под Бородином была наложена рука сильнейшего духом противника».

Часть третья

Вечером 26 августа и Кутузов, и вся русская армия были уверены, что Бородинское сражение выиграно. Кутузов так и писал государю. Но в тот же вечер и на другой день одно за другим стали приходить известия о неслыхан­ных потерях, о потере половины армии, и новое сражение оказалось физиче­ски невозможным. И войска отступили еще на один, последний переход, и отдали Москву неприятелю. Решение это было принято Кутузовым на во­енном совете в Филях, где стояли русские войска, отступив от Бородина.

Согласия среди военачальников не было, каждый предлагал свое. Слушая все эти мнения, Кутузов все более мрачнел. Он понимал одно: защищать Москву нет никакой физической возможности. На следующий день, когда совещание продолжилось, главнокомандующий принял волевое решение.

Во время перерыва в прениях Кутузов тяжело вздохнул и медленно по­дошел к столу. «Господа, я слышал ваши мнения. Некоторые будут не со­гласны со мной. Но я (он остановился) властью, врученной мне моим госу­дарем и Отечеством, я — приказываю отступление». Отпустив генералов, Кутузов долго и мучительно думал над «страшным вопросом: почему так случилось, что они оставляют Москву и кто виноват в этом? «Этого я не ждал,— сказал он адъютанту и вдруг выкрикнул: — Да нет же! Будут же они лошадиное мясо жрать, как турки!»

«Событие это — оставление Москвы и сожжение ее — быЛо так же не­избежно, как и отступление войск без боя за Москву после Бородинского сражения».

В Москве, как и во всех русских городах и деревнях, беспечно ждали приближения неприятеля, ожидали своей судьбы, но в самую трудную ми­нуту находили в себе силы сделать то, что нужно было сделать. И как толь­ко неприятель подходил, богатые уходили, оставляя свое имущество; бед­нейшие оставались и зажигали и истребляли то, что оставалось. Люди уходили из Москвы, несмотря на воззвания графа Растопчина, стыдившего москвичей за трусость. «Они ехали потому, что для русского человека не могло быть вопроса: хорошо ли или дурно будет под управлением францу­зов. Под управлением французов нельзя было быть; это было хуже всего». Каждый уезжал для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда оста­нется лучшей славой русского народа.

Элен, возвратившись вместе с двором из Вильно в ІІетербуг, очутилась в затруднительном положении. Дело в том, что в Петербурге она пользова­лась особым покровительством важного вельможи, а в Вильно сблизилась с молодым иностранным принцем. Теперь оба находились в Петербурге, и Элен колебалась, за кого из двоих ей выйти замуж. К тому же надо было что-то делать с Пьером. Элен приняла католичество и заявила аббату, что, вступив в истинную религию, она не может быть связана тем, что наложила на нее религия ложная. Аббат обещал ей разобрать ее дело с разводом.

В начале августа дело Элен совершенно определилось, и она написала своему мужу письмо, в котором извещала его о своем намерении выйти за­муж за NN и о том, что она перешла в единую истинную религию и просит его исполнить необходимые формальности для развода. Пьер в это время находился на Бородинском поле. Уйдя с батареи Раевского, он в сопрово­ждении солдат, с которыми познакомился ночью, с трудом добрался до постоялого двора в Можайске. Ночью, проснувшись, Пьер подумал: «Слава Богу, что этого нет больше. О, как ужасен страх и как позорно я отдался ему! А они… они все время были тверды и спокойны… Солдатом быть, про­сто солдатом! Войти в эту общую жизнь всем существом, проникнуться тем, что делает их такими. Но как скинуть с себя все лишнее, дьявольское, все бремя этого внешнего человека?» Утром Пьеру рассказали, что французы подвинулись под Можайск и наши уходят. Войска уходили и оставляли около десяти тысяч раненых. Пьер отдал присланную за ним коляску ране­ному генералу и вместе с ним доехал до Москвы. Дорогой он узнал о смер­ти своего шурина и князя Андрея.

Тридцатого августа Пьер вернулся в Москву. Не заезжая домой, он по­ехал к графу Растопчину, который желал его видеть. Растопчин спросил Пьера, масон ли он, и, получив утвердительный ответ, посоветовал ему пре­кратить всякие отношения с такого рода людьми, которые хотят погубить Россию, и уезжать из Москвы как можно скорее. Многие собратья масоны уже были арестованы. Нахмуренный и сердитый, каким его никто не видел, Пьер вышел от Растопчина.

Дома он нашел письмо жены и прочел его. Мысли его стали путаться. «Они — солдаты на батарее, князь Андрей убит… старик… простота есть по­корность Богу. Страдать надо… Значение всего… сопрягать надо… жена идет замуж… Забыть и понять надо…» Пьер, не раздеваясь, повалился на постель и уснул. Утром он поспешно оделся и через заднее крыльцо вышел к во­ротам. «С тех пор и до конца московского разорения никто из домашних Безуховых, несмотря на все поиски, не видал больше Пьера и не знал, где он находился».

Ростовы до 1 сентября, то есть до кануна вступления неприятеля в Мо­скву, оставались в городе; 28 августа наконец приехал Петя. Николай при­слал письмо из Воронежской губернии, куда он был послан за лошадьми. Из письма родные узнали о его встрече с Марьей Болконской. Графиню эта встреча обрадовала, она увидела в ней промысел Божий. Соне горько было это слышать, и она, чтобы забыть о своем горе, взяла на себя все трудные заботы и распоряжения об укладке вещей и целые дни была занята.

Тридцать первого, накануне отъезда, Наташа увидела на улице обоз с ранеными и спросила у сопровождающего офицера, можно ли раненым остановиться у них дома. Скоро десятки телег с ранеными стали по при­глашению городских жителей заворачивать во дворы домов на Поварской улице. После обеда Наташа тоже принялась за дело. По ее распоряжению все самое ценное уложили в два ящика, но, как ни хлопотали люди, к позд­ней ночи еще не все было уложено и пришлось заночевать в доме.

В эту ночь привезли еще одного раненого — этим раненым был князь Андрей Болконский.

Наступил последний день Москвы. Было воскресенье, во всех церквах, как обычно, благовестили. Никто, казалось, еще не мог понять того, что ожи­дало Москву. И только «два указателя состояния общества» выдавали ис­тинное положение: чернь, то есть сословие бедных людей, убедившись, что Москву сдадут, разбрелась по питейным домам и трактирам; цены на оружие, на золото, телеги и лошадей все шли в гору, а мебель, зеркала и бронзу от­давали даром; за мужицкую лошадь к концу дня платили пятьсот рублей.

Ростовы получили из деревни тридцать подвод; им завидовали и пред­лагали за такое богатство огромные деньги. К Ростовым все время обраща­лись денщики и слуги раненых с просьбой дать подводы. Дворецкий отка­зывал, думая о своем барине: тридцать подвод спасти раненых не могли, а в общем бедствии не мешает подумать и о своей семье.

Один из раненых офицеров нерешительно обратился с той же просьбой к графу, и тот распорядился снять вещи и отдать две подводы. Графиня, считавшая, что о раненых должно думать правительство, была недовольна — у них и так уже ничего не осталось. Наташа, узнав о чем спорили граф с графиней, с изуродованным злобой лицом как буря ворвалась в комнату. «Этого не может быть, чтобы вы приказали… Маменька, это нельзя, это ни на что не похоже, посмотрите, что на дворе! — закричала она. — Они оста­ются!… Маменька, ну что нам-то, что мы увезем, вы посмотрите только, что на дворе… Маменька! Это не может быть!..» Графиня с растерянным видом попросила графа распорядиться «как надо». Через некоторое время все, что так старательно укладывалось ночью, лежало во дворе.

Во втором часу ночи четыре экипажа Ростовых стояли у подъезда. Под­воды с ранеными одна за другою съезжали со двора. Наташе решили ниче­го не говорить о том, что среди ехавших с ними раненых находился князь Андрей, который, как говорили, был при смерти. Когда проезжали мимо Сухаревой башни, Наташа в окно кареты увидела Пьера, в кучерском каф­тане, рядом с каким-то безбородым стариком. Это был сумасшедший брат умершего масона Баздеева. «Что с вами, граф? Вы на себя не похожи»,— спросила Наташа. «Ах, не спрашивайте, не спрашивайте меня, я ничего сам не знаю… Прощайте, прощайте,— проговорил он,— ужасное время!» Отстав от кареты, он отошел на край тротуара. Со времени своего исчезновения Пьер жил на пустой квартире Баздеева, разбирая бумаги покойного Иосифа Алексеевича.

Второго сентября Наполеоц стоял на Поклонной горе и смотрел на от­крывавшееся ему зрелище. «Вот она, эта столица; она лежит у ног моих, ожидая своей судьбы, — подумал он. — Но я пощажу ее. На древних памят­никах варварства и деспотизма я напишу великие слова справедливости и милосердия… я покажу им значение истинной цивилизации, я заставлю поколения бояр с любовью поминать имя своего завоевателя… Но неужели это правда, что я в Москве?»

Наполеон послал за боярами и ждал теперь их депутацию, чтобы об­ратиться к ним с торжественной речью. Но посланные вернулись с извести­ем, что Москва оставлена жителями, и теперь не знали, как сказать об этом императору. Между тем Наполеон, устав от тщетного ожидания, подал знак рукой, и войска с разных сторон двинулись в Москву.

Москва была пуста. В ней еще оставалась часть жителей, но «она была пуста, как пуст бывает домирающий, обезматочивший улей». Наполеон, узнав об этом, не поехал в город, а остановился на постоялом дворе Доро­гомиловского предместья.

Во время отхода русских войск на мостах происходила давка. Солдаты, пользуясь остановкой, разбредались по лавкам, где можно было без труда брать чужое, а толпы жителей запруживали мост, пока генерал Ермолов не сделал вид, что будет стрелять по мосту. Толпа, валя повозки и отчаянно крича, рас­чистила мост, дав войскам двинуться вперед. На улицах почти никого не было. В огромном доме Ростовых осталось трое дворовых людей. На двор к ним во­шел молодой офицер, лет восемнадцати, похожий на Ростовых. Офицер объ­яснил Мавре Кузьминишне, что он родственник графа и хотел попросить у «дядюшки» денег, так как у него ничего не осталось и сапоги совсем разва­лились. Марфа Кузьминишна вынула из клетчатого платка двадцатипятиру­блевую бумажку и поспешно отдала ее офицеру. Тот взял деньги, поблагодарил Мавру КузьМинишну и побежал догонять свой полк.

Простой люд, толпился на улицах в надежде найти какое-нибудь на­чальство, которое объяснило бы им, что теперь делать. Вечером 1 сентября в Москву вернулся граф Растопчин, оскорбленный невниманием Кутузова к его патриотическому порыву защищать Москву до последней капли кро­ви. Ему трудно было расстаться с ролью вдохновителя народного чувства. Всю ночь он исполнял распоряжения Кутузова вывезти из Москвы всё ка­зенное, что нужно было уже давно вывезти раньше, распорядился отпустить колодников из ямы и выпустить сумасшедших. Утром Растопчин увидел во дворе городской управы толпу, которая чего-то требовала от начальства. Он понимал, что толпе нужна жертва, на которой она могла бы выместить свой гнев за все происходящее. И Растопчин, вспомнив об арестованном масоне — сыне купца Верещагина, отдал его толпе на растерзание, сказав, что «этот мерзавец» продался Наполеону. Народ колебался, но после крика Растоп- чина: «Руби его! Я приказываю!» — набросился на Верещагина. Толпа за­била этого молодого человека насмерть.

Растопчин сел в коляску и торопливо поехал в свой загородный дом в Сокольниках, успокаивая себя мыслью, что во все времена люди убивали друг друга,— как это делает любой человек, совершивший преступление.

На Сокольничьем поле, проезжая мимо «желтого дома», он едва спасся от нападения выпущенных им же сумасшедших. Один из них бежал за ко­ляской Растопчина и кричал ему: «Они побили каменьями, распяли меня… Растерзали мое тело!..» Потрясенный этой картиной, граф с ужасом подумал, что кровавый след воспоминания о казни молодого Верещагина навсегда останется в его сердце.

В четвертом часу пополудни войска Мюрата вошли в Москву и стали размещаться лагерем на Сенатской площади. Через десять минут после вступления французского полка на улицах Москвы не оставалось ни одно­го человека. Солдаты, как голодное стадо, разбредались по оставленным домам, сараям, конюшням богатого города. «Уничтожалось войско и уни­чтожался обильный город; и сделалась грязь, сделались пожары и мародер­ство». Впоследствии французы приписывали пожар Москвы «дикому па­триотизму Растопчина», русские — изуверству французов- Но на самом деле нельзя обвинить в этом ни тех, ни другнх.

«Москва сгорела вследствие того, что она была поставлена в такие усло­вия, при которых всякий деревянный город должен сгореть… Москва должна была сгореть, как… всякий дом, из которого выйдут хозяева и в который пустят хозяйничать… чужих людей… Москва, занятая неприятелем, не осталась цела, как Берлин, Вена и другйе города, только вследствие того, что жители ее не подносили хлеба-соли и ключей французам, а выехали из нее».

Пьер ушел из своего дома только для того, чтобы избавиться от той сложной жизненной путаницы, которую он в своем тогдашнем состоянии не в силах был распутать. Он искал тихого убежища и нашел его в кварти: ре Иосифа Алексеевича. В тишине кабинета Пьеру пришла мысль о том, что он примет участие в предполагаемой — как он знал — народной защите Москвы. И с этой целью он попросил слугу Герасима достать ему кафтан и пистолет.

Когда Пьер встретил Ростовых и Наташа сказала ему: «Вы остаетесь? Ах, как это хорошо!» — в голове его мелькнула мысль, что, действительно, хорошо бы остаться в Москве и исполнить то, что ему предопределено (имея в виду каббалистическое значение своего имени (666) в связи с именем На­полеона). Однако вернувшись домой и убедившись, что Москву защищать не будут, он решил, что ему нужно, скрыв свое имя, остаться в Москве, встретить Наполеона и убить его (положить конец власти «зверя») с тем чтобы либо погибнуть, либо предотвратить несчастье всей Европы.

В то время, как Пьер рассуждал сам с собою, стоя посреди комнаты, на пороге показалась фигура старого слуги Макара Алексеевича. Он был пьян и рвался в бой. Увидав на столе пистолет, он схватил его. В это время в дом Безухова явились французы, чтобы осмотреть квартиру и разместить солдат. Пьяный Макар Алексеевич высунулся из кухни, куда был упрятан, и с кри­ком: «На абордаж!!!» — выстрелил во французского офицера. Пьер, вырвав у слуги пистолет, подбежал к французу. «Вы ранены?» — заговорил он по-французски, забыв о своем намерении скрыть свое имя и знание фран­цузского. Офицер остался невредим, хотя и был напуган. Пьер просил его не наказывать старого и безумного пьяного человека.

Капитан Рамбаль, считая Пьера своим спасителем и отказываясь верить, что он русский, пригласил Пьера к обеду. Они разговорились. Под влияни­ем выпитого и после дней, проведенных наедине со своими мрачными мыслями, Пьер испытывал удовольствие от разговора с этим веселым и до­бродушным человеком. Рамбаль, разоткровенничавшись, поведал русскому знакомому о своих любовных историях, а Пьер признался французу, что всю жизнь любил одну женщину (имея в виду Наташу), но эта женщина не может принадлежать ему. От своего собеседника Пьер узнал, что въезд На­полеона в Москву назначен на завтра.

Уже поздно ночью Пьер с Рамбалем вышли на улицу. Ночь была теплая и светлая. Налево от дома светлело зарево первого начавшегося в Москве, на Петровке, пожара. В небе высоко стоял молодой серп месяца и висела та самая комета, которая связывалась в душе Пьера с его любовью. Вдруг он вспомнил о своем намерении убить «зверя», ему стало дурно, и он присло­нился к забору, чтобы не упасть.

Ростовы и ехавшие с ними раненые доехали только до Больших Мытищ и разместились по дворам и избам большого села. Господа, дворовые люди, раненые — все со вздохами, словами молитвы и слезами смотрели, как в пяти верстах отсюда, над Москвой, поднималось зарево пожара. Но ни пожар Москвы, ни что-либо другое не могло теперь иметь для Наташи значения. Утром ей сказали, что князь Андрей тяжело ранен и едет с ними. Ее убеж­дали, что жизнь его вне опасности, но видеть его нельзя. Она неподвижно сидела на лавке и, как казалось графине, что-то задумывала. Еще с утра Наташа решила, что должна увидеть князя Андрея. Ночью, когда все усну­ли, она вышла из комнаты и направилась туда, где располагались раненые. Она увидела князя Андрея, лежащего с выпростанными руками на одеяле, такого, каким она его знала. Но воспаленный цвет лица, блестящие глаза, устремленные восторженно на нее, а в особенности нежная детская шея, выступавшая из воротника рубашки, придавали ему особый, невинный, ребяческий вид, которого она никогда не замечала в князе Андрее. Наташа подошла к нему и быстрым, гибким, молодым движением стала на колени. Он улыбнулся и протянул ей руку.

Несмотря на то, что князь пришел в сознание и на седьмой день жар уменьшился и пульс стал лучше, доктор по опыту своему был убежден, что жить князю Андрею осталось недолго, что, если он не умрет теперь, то умрет позже, только с большими страданиями. С Болконским ехал Тимохин, май­ор его полка, раненный в ногу в том же Бородинском сражении.

Князь Андрей выпил чаю, справился у доктора о ране Тимохина, спро­сил, нельзя ли достать Евангелие, снова впал в беспамятство. В промежут­ках между беспамятством «самые разнообразные мысли и представления одновременно владели им». Иногда мысль начинала работать с такой глу­биной и силой, с какой она не в силах действовать в здоровом состоянии; но вдруг… она обрывалась и не было сил возвратиться к ней».

Князь Андрей вспомнил о своих мыслях на перевязочном пункте при виде страданий нелюбимого им человека (Анатоля Курагина). Он вспомнил, что у него было теперь новое счастье, имеющее что-то общее с Евангелием. «Да, любовь (думал он опять с совершенной ясностью), но не та любовь, которая любит за что-нибудь, для чего-нибудь или почему-нибудь, но та любовь, которую я испытал в первый раз, когда, умирая, я увидал своего врага и все-таки полюбил его. Я испытал то чувство любви, которая есть самая сущность души и для которой не нужно предмета. Я и теперь испы­тываю это блаженное чувство. Любить ближних, любить врагов своих. Все любить — любить Бога во всех проявлениях…» Он представил себе Наташу и понял ее чувство, ее стыд, ее страдания и раскаяние. Он первый раз понял всю жестокость своего отказа и разрыва с ней. «Ежели бы мне возможно только еще один раз увидеть ее. Один раз, глядя в эти глаза, сказать…» И внимание его перенеслось в другой мир действительности и бреда.

Вдруг что-то скрипнуло. Пахнуло свежим ветром, и перед ним показа­лось бледное лицо той самой Натащи, о которой он сейчас думал. «О, как тяжел этот не перестающий бред»,— подумал князь Андрей и потерял со­знание. Когда он очнулся, Наташа стояла перед ним на коленях. Он понял, что это была живая, настоящая Наташа, и не удивился, но тихо обрадовал­ся. «Вы? — проговорил он. — Как счастливо!»

Наташа, взяв осторожно его руку,, стала целовать ее. «Простите,— ска­зала она шепотом. — Простите меня». — «Что простить? — спросил князь Андрей. — Я люблю тебя больше, лучше, чем прежде». Худое и бледное лицо Наташи с распухшими губами было более чем некрасиво, оно было страш­но. Но князь Андрей не видел этого лица. Он видел сияющие глаза, которые были прекрасны. С того дня Наташа не отходила от раненого Болконского, и доктор должен был признаться, что не ожидал от девицы ни такой твер­дости, ни такого искусства ходить за раненым.

Пьер, проснувшись 3 сентября, вспомйил о том, что ему предстоя­ло сделать, и торопился действовать. Спрятав под жилет тупой кинжал и пистолет, он подпоясал кафтан, надвинул шапку и вышел на улицу. Москва уже горела с разных концов. У одного из горящих домов к ногам Пьера бросилась почти обезумевшая женщина. В доме Осталась ее меньшая дочь, и женщина молила о помощи. При виде пожара и французов, грабивших чужое добро, Пьер вдруг почувствовал себя молодым, веселым, ловким и решительным. Он хотел уже вбежать в уцелевшую часть флигелька, когда услышал треск и звон, и к ногам его что-то упало. Он оглянулся и увидел французов, сбрасывавших из окон дома какие-то вещи. «Не видали ли ре­бенка?» — спросил Пьер по-французски. Один из французов отвел его в сад, где под скамейкой лежала трехлетняя девочка в розовом платьице. Пьер взял девочку на руки и побежал с ней назад. Но пройти той же дорогой было уже нельзя. Когда он дворами и переулками вышел к прежнему месту, его трудно было узнать. Пьер спешил отдать ребенка, ему казалось, что нужно сделать еще что-то очень многое. Но матери девочки нигде не оказалось. Одна из баб сказала, что как будто знает родителей девочки, и Пьер отдал ей малышку, попросив найти мать ребенка. Невдалеке он заметил армянское семейство и подошедших к ним французских солдат. Какой-то сутулый длинный мародер уже рвал ожерелье с шеи красавицы-армянки, а другой снимал со старика сапоги. «Оставьте эту женщину»,— бешеным голосом прохрипел Пьер, отбросив одного из солдат. Француз побежал прочь, а его товарищ достал тесак и бросился на Пьера. Началась потасовка. Пьер мо­лотил француза кулаками под одобрительный вой толпы. В это время из-за угла показался конный разъезд французов.

«Пьер ничего не помнил, что было дальше. Он помнил, что бил кого-то, его били и что под конец он почувствовал, что руки его связаны, что толпа французских солдат стоит вокруг него и обыскивает его платье». У него нашли кинжал и пистолет. Пьер не отвечал на вопросы французов и только оглядывался вокруг налившимися кровью глазами.

Конный разъезд искал поджигателей. Объехав несколько улиц, разъезд задержал еще пять подозрительных. Но из всех самым подозрительным казался Пьер. Арестованных привели в дом на Зубовском валу, где была учреждена гауптвахта, Пьера под строгим караулом поместили отдельно.