Россия в творчестве Есенина. Россия была самой сильной, может быть, единственной любовью Есенина. На этой теме основана вся эстетика ПОЭТА.

Для Есенина вне России не было ничего: ни стихов, ни жизни, ни любви, ни славы. Женщины, дети, дом, друзья — все это можно было «отдать другому», всеми обычными человеческими привязанностями поступиться, от всего отказаться. Только не от нее — тогда начнется хаос.

За эту великую любовь к родине его нередко обвиняли и в на­ционализме, и в ограниченности, и в глухоте ко всему, что не свое, русское, — обвиняли несправедливо. Между тем, уверенность, что Есенин хорошо писал лишь о своем — о «российском» — не явля­ется аксиомой. Во всяком случае, он дерзко вплетал в словесные свои орнаменты кипарисы — олеандры, причем не только в «персид­ские мотивы», но и в рязанские узоры. Взять, к примеру, бревенча­тую избу и кирпичное ее «сердце» — русскую печь. У Есенина ей ничего не стоит обернуться «верблюдом кирпичным», которому дол­гими зимними рязанскими ночами снятся совсем не рязанские и совсем не зимние сны

Видно видел он дальние страны,

Сон другой и цветущей поры,

Золотые песни Афганистана

И стеклянную хмарь Бухары.

Нужно ли говорить, что вне России Есенин не мыслил себя никог­да. Сначала чувство родины было почти неосознанным, детским и без­мятежным, благодаря врожденной причастности к ее корням и истокам — к русской природе. Оно было почти инстинктивным в своей «неиз­реченности»:

Там где капустные грядки

Красной водой поливает восход,

Кленочек маленький матке

Зеленое вымя сосет.

Образность — особая грань таланта Есенина. Кленовый шатер ка­жется его лирическому герою самой надежной защитой, под его раски­дистой кроной он чувствует себя в безопасности, ничего вкусней клено­вого молока не знает. Но вот он раздвинул стены «зеленой избы» и шаг­нул, побежал, подставляя лицо черемуховому снегу, яблоневой вьюге:

Сыпь ты, черемуха, снегом,

Пойте вы, птахи, в лесу.

По полю зыбистым бегом

Пеной я цвет разнесу.

И пошел, и повел нас по изумительной земле, и открылась ее ширь, а в есенинской поэзии появился пейзаж. Типичный пейзаж у раннего Есенина словно подернут дымкой. Его трудно представить без «охло­пьев синих рос». Краски приглушены, смягчены. На полыхающие зори смотрим сквозь курящиеся туманы.  Сквозь синий туман видим и «красные крылья заката». Есенин вообще любит восходы и закаты, наверное, за их перламутровую нежность.

Ранние стихи Есенина полны звуков, запахов, красок. Природа в его стихах всегда прекрасна: на рассвете и ранним вечером — в «сутемень», когда и «синь, и полымя воздушней, и легкодымней пелена».

Но Есенин писал, конечно, не одни лишь пейзажи, отражающие, как зеркало, цветы и переливы неба и земли. Были в его стихах и жан­ровые, сельские картинки:

Балаганы, пни и колья,

Карусельный пересвист.

От вихместого приволья

Гнутся травы, мнется лист…

Несказанное, синее, нежное…

Тах мой край после бурь, после гроз.

А душа моя — поле безбрежное

Дышит запахом меда и роз…

После революции 1917 года поэт перестал понимать, «куда несет нас рок событий». Для Есенина, с его здравым крестьянским смыс­лом, с его проницательным умом такое состояние было мучительным. Поэтому он, как за спасательный круг, ухватился за «начала», за ту крепь, над которой еще так недавно иронизировал, за те кровные узы, какими был связан — и с русской деревней, и с русским «равнинным мужиком». Не с мифологическим Отгарем, а с реальным, пропахшим самогонкой мужиком, озлобленным поборами и схватившимся за нож и обрез («Мужик если гневен не вслух, то завтра придет с ножом»).

А вот то единственное стихотворение-манифест, какое он все-таки написал, несмотря на душевную смуту, в переломном 1920 году:

Я последний поэт деревни,

Скромен в песнях дощатый мост.

За прощальной стою обедней

Кадящих листвою берез.

Но это не пейзаж, а созданный средствами пейзажной живописи образ Прощания и с вымирающей деревянной деревней, и с ее древней земледельческой кустарной культурой, и с ее последним поэтом — еще живым, но уже почувствовавшим, что время его — миновало:

Не живые — чужие ладони,

Этим песням при вас не жить!

Только будут колосья-кони

О хозяине старом тужить.

Будет ветер сосать их ржанье,

Панихидный справляя пляс.

Скоро-скоро часы деревянные

Прохрипят мой двенадцатый час!

«Понихидный пляс» «прохрипел» в 1925 году.