Энергия сопротивления.Писателя Александра Солженицына с самого момента его появления в литературе оглашали «новым Толстым» и по сей день приноравливают его к «новому Толстому» или пеняют на «нового Толстого», кем он будто бы так и не стал. Но те, кто ждал этого второго пришествия, да так и не дождался, усмат­ривая эгоизм самоназначенного мессии уже только в затвор­ничестве Солженицына, — и тогда видимое выдавали за невидимое. В основе своей Толстой и Солженицын как лично­сти не имеют ничего общего, кроме .заурядного совпадения че­ловеческих черт.

Будь то самоограничение или волевое осознание своих целей у Толстого и у Солженицына — это не натруженные мессианским призванием мускулы, а черты ха­рактера: человеческие черты, врожденные или воспитанные, то есть явившиеся еще, быть может, и до того момента, как стали они собственно писателями.

Рассказ был задуман автором в Экибастузском особом лаге­ре зимой 1950/51 гг. Написан в 1959 г. в Рязани, где А. И. Сол­женицын был тогда учителем физики и астрономии в школе. В 1961 г. рассказ послан в «Новый мир». Решение о публикации было принято на Политбюро в октябре 1962 г. под личным дав­лением Хрущева. Напечатан в «Новом мире», 1962, Ml; затем вышел отдельными книжками в «Советском писателе» и в «Роман-газете». Но с 1971 года все три издания рассказа изы­мались из библиотек и уничтожались по тайной инструкции ЦК партии. С 1990 года рассказ снова издается на Родине.

Образ Ивана Денисовича сложился из облика и повадок сол­дата Шухова, воевавшего в батарее А. И. Солженицына в со­ветско-германскую войну (но никогда не сидевшего), из общего опыта послевоенного потока «пленников» и личного опыта автора в Особом лагере каменщиком. Остальные герои рассказа — все взяты из лагерной жизни, с их подлинными биографиями.

«Один день Ивана Денисовича» — это вещь прямого столк­новения. Бывают взрывы, их называют «направленными», та­ким вот «направленным взрывом», в смысле выхода энергии, был этот рассказ, заряженный от русской жизни, будто от ги­гантской живой турбины, которую во вращение приводили и реки, и ветры, и вся людская, меренная на лошадиную, сила. Этой машиной, махиной, молохом — был уподобленный миру лагерный барак.

Распад мира — это еще не распад человека, человеческой личности, но если мир распадается, то распадается он на ато­мы и эти атомы — люди. Или эти атомы все разрушают, жизнь лишается смысла — и «все завалилось в кучу бессмысленного сора», когда « будто вдруг выдернута была та пружина, на ко­торой все держалось и представлялось живым» (Толстой, «Война и мир»); или же все-таки что-то дает жизни смысл, ту самую пружину. Писатель, как проводник, воплощается в од­ном из атомов человеческого вещества — в том, где он чувству­ет, что энергия распада претворяется этим атомом, этой человеческой личностью в энергию жизни. Потому для рус­ской литературы есть неизбежный герой.

Этот герой был неизбежным для Солженицына в том смыс­ле, как неизбежно русский писатель становится проводником национальной метафизической энергии катастрофы, распада, сопротивляясь которой духовно, он добудет неизбежно этот атом восстановления мира.

Человек ли?.. Этим вопросом задается читатель, открываю­щий первые страницы повести и будто окунающийся в кош­марный, беспросветный и бесконечный сон. Все интересы заключенного Щ-854, кажется, вращаются вокруг простей­ших животных потребностей организма: как «закосить» лиш­нюю порцию баланды, как при минус двадцати семи не запустить под рубаху стужу на этапном шмоне, как сберечь по­следние крохи энергии в ослабленном хроническим голодом и изнуряющей работой теле — словом, как выжить в лагерном аду.

Все события повести как будто убеждают читателя, что все человеческое осталось за колючей проволокой. Этап, отправ­ляющийся на работу, представляет собой сплошную массу се­рых телогреек. Имена утеряны. Единственное, что подтверждает индивидуальность, — лагерный номер. Челове­ческая жизнь обесценена. Рядовой заключенный подчинен всем — от состоящих на службе надзирателя и конвоира до по­вара и старшины барака, таких же узников, как и он. Его мо­гут лишить обеда, посадить в карцер, обеспечив на всю жизнь туберкулезом, а то и расстрелять.И это неплохо удается сноровистому и смекалистому рус­скому крестьянину Ивану Денисовичу Шухову. Подводя итог пережитому дню, главный герой радуется достигнутым уда­чам: за лишние секунды утреннего дрема его не посадили в карцер, бригадир хорошо закрыл процентовку — бригада по­лучит лишние граммы пайка, сам Шухов купил табачку на два припрятанных рубля, да и начавшуюся было утром болезнь удалось перемочь на кладке стены ТЭЦ.

И все же за всеми нечеловеческими реалиями лагерного быта выступают человеческие черты. Они проявляются в ха­рактере Ивана Денисовича, в монументальной фигуре брига­дира Андрея Прокофьевича, в отчаянной непокорности кавторанга Буйновского, в неразлучности «братьев -эстон­цев, в эпизодическом образе старика- интеллигента, отбываю­щего третий срок и тем не менее не желающего отказываться от приличных человеческих манер.

Что удивительно, барством не веет от конвоя, от начальства, но шибает от Цезаря, хоть он в бараке такой же арестант, как и Иван Денисович. Шухов же притягивается именно к Цезарю как магнитом; как магнитом притягивает во тьме кромешной барака мужика к барину. Между двумя этими людьми, этими атомами есть такая вот притягательная сила даже в бараке, потому что Цезарю «разрешили» носить чистую городскую шапку, а потому барин так важен становится мужику, что только через барина может просыпаться и ему крошка табач­ку: манит запрещенное, манит та действительная явная свобо­да, воля, которая в самом есть только как тайное действие.

Цезарь делает то, на что Иван Денисович, работяга, не спо­собен уже нравственно: Цезарь устроил себе и в бараке полу- барскую жизнь тем, что «смог подмазать начальству», а еще потому, что вовсе-то не постыдился взять в услужение себе по­добных, поставить себя во всех смыслах выше таких же, как сам, собригадников — выше шуховых. А на каком основании? А на том, даже внешнем, что ему «не о чем было с ними гово­рить», что он с ними общих не имел мыслей и прочее, скажем, об искусстве. Из всех Цезарь близок только с кавторангом, ос­тальные — не ровня, и если даст он Ивану Денисовичу окуро- чек, то за службу, а не по душе.

Где находит успокоение, согласие духовное с миром глав­ный русский человек, где ж его «счастливый день»? А что, если на другой раз не обманет Иван Денисович вертухая, про­нося что-то запретное на зону? Круги расходятся и расходятся — не даром замысливал Достоевский «Житие великого греш­ника» , потому что никогда в судьбе русского человека первым кругом ничего не кончалось, а скорее даже, что наоборот — первый круг только давал разгона рокового судьбе. «Красное колесо» должно было провести нас всеми этими кругами, но круги расплылись дальше и дальше; стоило одолеть один круг истории, как трещали узлы и возникал на горизонте тот, что и не предполагался, — колесо не катилось, а охватывало обру­чем своего рокового бесконечного кольца.

Солженицын в «Одном дне Ивана Денисовича» показал то, что кроется внутри этих кругов. Он же осмелился показать всю несостоятельность власти духовной, как двулично интел­лигентство, что налагает моральные запреты на естество, что­бы себя же в моральном и социальном положении возвысить над естеством простонародья. Солженицын не создал духовно­го учения, потому что его энергия сопротивления и его одино­чество человека непримирившегося никак не могли обрасти толпой, пускай даже ревнителей да сподвижников. Литерату­ра — это главное дело его жизни, сфера его долга и ответствен­ности как художника, но не вершина для влияния… Человек верующий, обретший веру, он не проповедовал власть духов­ную Церкви. Не преломилась в личности его и сама Власть. Он остался от нее в отдалении, не сближаясь с ней даже для борь­бы. «Письмо к вождям», «Как нам обустроить Россию», его политическая проза — это не заявка на Власть, а гражданское к ней послание человека, далекого в силу своей любви к Рос­сии от всякой политики.

Солженицын и есть — русский человек в XX веке, и не один он был таков; тот русский человек, что отыскал в этом веке и правду, и свободу, и веру. Отыскал, будто лучик света, свой яс­ный да прямой путь.