Цветы запоздалые. Осенью, в послеобеденное время, в доме князей Приклонених старая княгиня и княжна Маруся, плача и ломая пальцы, умоляли молодого князя Егорушку «так, как только могут умолять несчастные, плачущие женщины: Христом-богом, честью, прахом отца,… кости которого теперь переворачи­ваются в гробу». Княгиня, дав волю слезам, перебивая на каждом слове Марусю, осыпала князя упреками, бранными словами, ласками и просьбами. В пример своему разгульному Егорушке она даже ставила плебея, сына их бывшего слуги и племянника нынешнего камердинера Никифора, доктора Топоркова, который теперь живет барином в большом доме и ездит на паре, «в пику ГІриклонским, которые ходят пешком и долго торгуются при найме экипажа», а он тем временем уважаем всеми, потому что много работает, не кутит и с плохими людьми не знается.

Хорошенькая двадцатилетняя княжна Маруся умоляла брата Егорушку с не меньшей энергией, говорила одновременно с матерью и целовала его в колючие усы, пахнущие вином, гладила по щекам и жалась к нему, как перепуганная собачонка. «Она не говорила ничего, кроме нежных слов… Она так любила брата! По ее мнению, ее развратный брат, отставной гусар, князь Егорушка, был … образцом добродетели самого высшего качества!.. Она видела в нем неудачника, человека непонятого, непризнанного. Его пьяное распутство извиняла она почти с восторгом. Еще бы! Егорушка давно уж убедил ее, что он пьет с горя: вином и водкой заливает он безна­дежную любовь, которая жжет его душу…»

Только что пообедавший князь Егорушка лежал на кровати и красными от беспробудного пьянства глазами глядел в потолок. «Самые разнокали­берные чувства и помыслы копошились в его отуманенных мозгах и ноющей душонке». Ему было жаль плачущих мать и сестру, и в то же время ему сильно хотелось выгнать их из комнаты: мешали вздремнуть… Сердился за то, что осмеливаются читать нотации, и в то же время его мучили маленькие угрызения совести (вероятно, тоже очень маленькой). Он был глуп, но не настолько, чтобы не сознавать, что дом Приклонских действительно поги­бает, и отчасти по его милости…

Княгиня и Маруся умоляли его очень долго. «Наконец Егорушке на­доело валяться и не спать. Он с треском потянулся и сказал: Ладно, исправлюсь! Честное и благородное слово? Накажи меня Бог!

Мать и сестра ухватились за него руками и заставили еще раз побожить­ся и поклясться честью. Егорушка еще раз побожился, поклялся честью и сказал, что пусть гром разразит его на этом самом месте, если он не пере­станет вести беспорядочную жизнь. Княгиня заставила его поцеловать образ. Он поцеловал и образ, причем перекрестился три раза. Клятва была дана, одним словом, самая настоящая. Мы тебе верим! — сказали княгиня и Маруся и бросились обнимать Егорушку».

Они обрадовались, оставили его в покое, ушли и перед сном долго шеп­тались о том, как исправится их Егорушка, как поведет новую жизнь, что обязательно женится на богачке и красавице, ведь «он так красив, умен и зна­тен, что едва ли найдется такая женщина, которая осмелится не полюбить его», «скоро поправит обстоятельства и им не придется терпеть крайней бед­ности». В заключение княгиня рассказала дочери о предках, которым скоро начнет подражать Егорушка: дед Приклонский был дипломатическим по­сланником и говорил на всех европейских языках,, отец был командиром знаменитого полка. «Уложив друг друга в постель, они еще долго толковали о прекрасном будущем. Сны снились им, когда они уснули, самые восхити­тельные. Спящие, они улыбались от счастья,— так хороши были сны!»

Часа в три ночи, как раз в то время, когда старая княгиня и княжна Ма­руся почивали, к дому князей Приклонских подъехала извозчичья пролетка. В пролетке сидел официант из «Шато де Флер», который привез домой в со­вершенно бесчувственном состоянии «благородное тело мертвецки пьяного князя Егорушки». Вышли слуги, заплатили извозчику, понесли его вверх по лестнице, раздели и уложили в постель. «Прислугой не было сказано ни одного слова. Она давным-давно уже привыкла видеть в своем барине нечто такое, что нужно носить, раздевать, укрывать, а потому она нимало не удив­лялась и не ужасалась. Пьяный Егорушка был для нее нормой».

На другой день, утром, когда княгиня и Маруся пили кофе, в столовую вошел камердинер Никифор и доложил, что с князем Егорушкой творится что-то неладное, он приехал ночыо навеселе, как обычно, а теперь мечется и стонет. «Лица княгини и Маруси стали белы как полотно. Изо рта княги­ни выпал кусочек бисквита. Маруся опрокинула чашку и обеими руками ухватилась за грудь, в которую застучало врасплох застигнутое, встрево­женное сердце». Дамы побежали в спальню. «Егорушка, бледно-зеленый, растрепанный, сильно похудевший, лежал под тяжелым байковым одеялом, тяжело дышал, дрожал и метался. Голова и руки его ни на минуту не оста­вались в покое, двигались и вздрагивали. Из груди вырывались стоны…. От всего тела веяло жаром и спиртным запахом». Княгиня и Маруся пали на колени и зарыдали, а последняя крикнула, что они сами виноваты: упре­кали его вчера, и брат не перенес этого, ведь у него такая нежная душа. «Ив сознании своей виновности они обе широко раскрыли глаза и, дрожа всем телом, прижались друг к другу».

Повар догадался сбегать за доктором. Пришел доктор, Иван Адольфович, маленький человечек, весь состоящий из очень большой лысины, глупых свиных глазок и круглого животика. Ему обрадовались, как отцу родному. Он понюхал воздух в спальной Егорушки, пощупал пульс, глубоко вздохнул и поморщился. Княгине сказал, что это не опасно, Марусе — что «дело швах», взял три рубля за визит, сконфузился, покашлял и улетучился.

Придя в себя, княгиня и Маруся решили послать за знаменитостью — доктором Топорковым. Его услуги, правда, были недешевы, но жизнь близ­кого человека дороже. Топоркова с тревогой ждали весь день, всю ночь и все утро. Наконец в два часа следующего дня к подъезду подкатила коляска. Никифор стремительно засеменил к двери и через несколько секунд наипо­чтительнейше стаскивал с плеч своего племянника драповое пальто. «Ста­рикашке и не снилось, что этот важный господин был не кто иной, как тот самый запачканный Колька, которого ему не раз приходилось во время оно вытаскивать за ноги из-под водовозни и сечь». Княгиня скрывала от него, что это его племянник.

Доктор кашлем дал знать о своем приходе и, никому не кланяясь, про­шел в комнату больного. «Прошел он через зал, гостиную и столовую, ни на кого не глядя, важно, по-генеральски, на весь дом скрипя своими сияю­щими сапогами. Его огромная фигура внушала уважение. Он был статен, важен, представителен и чертовски правилен, точно из слоновой кости вы­точен. Золотые очки и до крайности серьезное, неподвижное лицо допол­няли его горделивую осанку. По происхождению он простолюдин, но пле­бейского в нем, кроме сильно развитой мускулатуры, почти ничего нет. Всё — барское и даже джентльменское. Лицо розовое, красивое…, шея белая, как у женщины, волосы мягки, как шёлк, и красивы… Лицо красивое, но слишком сухое и слишком серьезное для того, чтобы казаться приятным. Оно, сухое, серьезное и неподвижное, ничего не выражало, кроме сильного утомления целодневным тяжелым трудом».

Маруся бросилась навстречу Топоркову и стала умолять спасти ее бра­та. Доктор сухо скомандовал перенести больного в зал, где было не так душно. Княгиня, Маруся и Никифор, дряхлый старик и две слабые женщи­ны, с кряхтеньем подняли кровать и, боясь уронить, понесли. «У княгини порвалось на плечах платье и что-то оторвалось в животе, у Маруси позе­ленело в глазах и страшно заболели руки… А он, доктор медицины Топорков, важно шагал за кроватью и сердито морщился, что у него отнимают время на такие пустяки. И даже пальца не протянул, чтобы помочь дамам!» Затем врач осмотрел мечущегося Егорушку, задал княгине вопросы и констатиро­вал горячку от пьянства. Дав несколько советов, он написал рецепт и быстро пошел к двери. «В передней княгиня подошла к нему и с замиранием серд­ца спросила: Доктор, он не опасен? Я думаю. По вашему мнению, выздоровеет? Полагаю,— ответил холодно доктор и, слегка кивнув головой, пошел вниз по лестнице к своим лошадям, таким же статным и важным, как и он сам».

После ухода Топоркова княгиня и Маруся впервые свободно вздохну­ли — доктор подал им надежду. Но вечером у Маруси начался сильный озноб, жар и боль в боку, всю ночь она бредила. Утром приехал Топорков и нашел у нее воспаление легкого. «В доме князей Приклонских запахло смертью. Она, невидимая, но страшная, замелькала у изголовья двух кро­ватей, грозя ежеминутно старухе-княгине отнять у нее ее детей». Обезумев от отчаяния, день и ночь она слонялась от одной кровати к другой, забыв всё на свете, давая обеты и молясь. На седьмой день болезни, когда обоим стало лучше, снова приехал доктор. «Молясь, как на полубога, смеясь от счастья и плача, княгиня подошла к Топоркову и сказала: Я обязана вам, доктор, спасением моих детей! Благодарю! Что-с? Я обязана вам многим! Вы спасли моих детей! А… Седьмые сутки! Я ожидал на пятые. Впрочем, всё равно. Давать этот порошок утром и вечером. Компресс продолжать. Это тяжелое одеяло можно заменить более легким. Сыну давайте кислое питье. Завтра вечером заеду.

И знаменитость, кивнув головой, мерным, генеральским шагом зашага­ла к лестнице».

Часть II

В один из ясных, прозрачных, слегка морозных осенних дней, когда давно опавшие желтые листья, терпеливо ожидающие первого снега, золо­тятся на солнце, Маруся и Егорушка сидели у окна, в последний раз ожидая Топоркова, смотрели в окно на улицу и праздновали свое выздоровление. Им было хорошо: хотелось дышать, глядеть в окна, двигаться — одним сло­вом, жить. Главной темой разговора был доктор, которого ждали каждую минуту. Маруся называла Топоркова удивительным и всемогущим, брат с уважением кивал и поддакивал, и оба были уверены, что своим выздоров­лением обязаны только ему. Сияющая княгиня сидела возле них. Она раз­деляла восторги детей. Все ей нравилось в Топоркове: и умение лечить, и «положительность», которую женщина успела прочесть на лице доктора — ее смущало только его низкое происхождение.

В первом часу приехал Топорков, войдя так же, как и в первый раз: важно, ни на кого не глядя; дал советы Егорушке не употреблять спиртных напитков, избегать излишеств, пить прописанные воды. Визит его продол­жался ровно четыре минуты.

Когда доктор взялся за шляпу, княгиня, краснея, всунула ему в руку кредитные билеты. (Недаром Никифор бегал куда-то вчера с ее браслетами и серьгами!) Егорушка и Маруся опустили глаза, а Топорков, нисколько не смущаясь, послюнил палец и пересчитал деньги. Всего получилось двенад­цать двадцатипятирублевок. «По лицу Топоркова пробежала светлая тучка, нечто вроде сияния, с которым пишут святых; рот слегка передернула улыб­ка. По-видимому, он остался очень доволен вознаграждением. Сосчитав деньги и положив их в карман, он еще раз кивнул головой и повернулся к двери. Княгиня, Маруся и Егорушка впились глазами в докторскую спи­ну, и все трое разом почувствовали, что у них сжимается сердце. Глаза их затеплились хорошим чувством: этот человек уходил и больше не придет, а они уже привыкли к его мерным шагам, отчеканивающему голосу и се­рьезному лицу».

Тогда княгине «вдруг захотелось приласкать этого деревянного челове­ка», и она предложила ему выпить кофе. Топорков наморщил лоб, посмотрел на часы и, немного подумав, согласился выпить чаю. Он «положил шляпу и сел; сел прямо, как манекен, которому согнули колени и выпрямили пле­чи и шею». В ожидании чая доктор просидел минут десять не двигаясь и не издавая ни звука. Княгиня и Маруся засуетились, во всех концах дома за­стучала посуда, посыпались со звоном чайные ложки. Наконец отворилась дверь из гостиной и показался сияющий Никифор с большим подносом в руках. На нем стояли два стакана: один для доктора, другой для Егоруш­ки. Вокруг стаканов, соблюдая строгую симметрию, стояли молочники с сырыми и топлеными сливками, сахар со щипчиками, кружки лимона с вилочкой и бисквиты. За Никифором шел с притупленной от важности физиономией Егорушка. Княгиня и Маруся замыкали шествие.

Наступило молчание. Врач угощался и молчал. «Видимо, он игнориро­вал окружающих и не видел пред собой ничего, кроме чая. Княгиня и Ма­руся, которым ужасно хотелось поговорить с умным человеком, не знали, с чего начать; обе боялись показаться глупыми». … Тишина воцарилась гробовая, изредка нарушаемая сопровождающими питьё звуками. Топорков глотал очень громко. Он, видимо, не стеснялся и пил, как хотел. Он издавал звуки, очень похожие на звук «глы». Жидкость, казалось, изо рта падала в какую-то пропасть и там шлепалась обо что-то большое, гладкое.

Когда разговор кое-как завязался, Маруся спросила, может ли она рас­считывать на полное выздоровление. «Доктор, высоко держа голову и в упор глядя на Марусю, начал толковать об исходах воспаления легкйх. Говорил он мерно, отчеканивая каждое слово, не возвышая и не понижая голоса. Его слушали более чем охотно, с наслаждением, но, к сожалению, этот сухой человек не умел популяризировать и не считал нужным подтасовываться под чужие мозги. …Он …прочел целую лекцию, пересыпанную медицински­ми терминами, и не сказал ни одной фразы, которую поняли бы слушатели». Однако это не помешало тем сидеть разинув рты и глядеть на ученого поч­ти с благоговением. Маруся не отрывала от него глаз и ловила каждое слово. Она сравнивала его лицо с лицами, которые ей приходилось видеть каждый день, лицами кутил и забулдыг, друзей Егорушки, от которых «ни разу не слыхала ни одного доброго, порядочного слова», и убеждалась, что все они и «в подметки не годились этому холодному, бесстрастному, но умному, надменному лицу».

Когда доктор закончил свою лекцию, «слушатели глубоко вздохнули, точно совершили какой-нибудь славный подвиг». Маруся, желая отблаго­дарить врача за лекцию, села за рояль и заиграла свой любимый вальс Шопена. «Ей сильно захотелось втянуть доктора в разговор, втянуть по­глубже, почувствительней, а музыка всегда наводит на разговоры. Да и по­хвастать своими способностями захотелось перед умным, понимающим человеком». Топорков быстро допивал чай, и лицо его было по-прежнему безмятежно и сухо. «Он сделал последний глоток, поднялся и взялся за шляпу, не выражая ни малейшего желания дослушать вальс до конца… Ма­руся сконфузилась и, обиженная, закрыла рояль».

Княгиня, провожая, просила врача не забывать их, заходить еще. «Док­тор кивнул два раза головой, неловко пожал протянутую княжной руку и молча пошел к своей шубе. Лед! Дерево! — заговорила княгиня по уходе доктора,— Это ужасно! Смеяться не умеет, деревяшка этакая! Напрасно ты для него играла, Мари! Точно для чая одного остался! Выпил и ушел! Но как он умен, maman! Очень умен! С кем же ему говорить у нас? Я неуч, Жорж скрытен и всё молчит… Разве мы можем поддерживать умный разговор? Нет! Вот вам и плебей! Вот вам и племянник Никифора! — сказал Егоруш­ка, выпивая из молочников сливки.— Каков? Рационально, индифферентно, субъективно… Так и сыпет, шельма! Каков плебей? А коляска-то какая! По­смотрите! Шик!

И все трое посмотрели в окно на коляску, в которую садилась знамени­тость в большой медвежьей шубе. Княгиня покраснела от зависти, а Его­рушка значительно подмигнул глазом и свистнул. Маруся не видела коляски. Ей некогда было видеть ее: она рассматривала доктора, который произвел на нее сильнейшее впечатление».

Выпал первый снег, зима затянулась надолго, с трескучими морозами, сугробами и сосульками. Жизнь в доме князей Приклонских потекла своим чередом. Дела семьи становились всё хуже и хуже, денег было всё меньше и меньше, а Егорушка кутил всё больше и больше. «Он пропивал всё, что имел и чего не имел, свое и чужое. В своем распутстве он был дерзок и на­хален до чёртиков. Занять денег у первого встречного ему ничего не стоило. Садиться играть в карты, не имея в кармане ни гроша, было у него обыкно­вением, а попить и пожрать на чужой счет, прокатиться с шиком на чужом извозчике и не заплатить извозчику не,считалось грехом».

Княгиня заложила все свои драгоценности. Каждое утро ей приходилось принимать нотариусов, судебных приставов и кредиторов. Днем она крепи­лась, ночью же давала полную свободу слезам и плакала до утра. Плакала о том, что Егорушка по-прежнему вел беспорядочную жизнь, дочь не была еще пристроена, и не было никаких надежд на лучшее будущее.

Между тем Маруся стала разочаровываться в брате. «Ей почему-то вдруг стало казаться, что он не похож на человека непризнанного, непонятого, что он просто-напросто самый обыкновенный человек, такой же человек, как и все, даже еще хуже… Она перестала верить в его безнадежную любовь». Тоска сжимала сердце Маруси. Она думала, что жизнь ее проходит пошло, бесцветно и скучно около этих родных, любимых, но ничтожных людей. Бывали минуты, когда ей страстно хотелось уйти, но куда? «И в воображе­нии Маруси торчало гвоздем одно порядочное, разумное лицо; на этом лице она читала и ум, и массу знаний, и утомление» — это было лицо ее врача.

«Доктор Топорков каждый день пролетал мимо дома Приклонских на своих роскошных санках с медвежьим пологом и толстым кучером. Паци­ентов у него было очень много. Делал визиты он от раннего утра до позд­него вечера и успевал за день изъездить все улицы и переулки. Сидел он в санях так же, как и в кресле: важно, держа прямо голову и плечи, не глядя по сторонам. Из-за пушистого воротника его медвежьей шубы ничего не было видно, кроме белого, гладкого лба и золотых очков, но Марусе доста­точно было и этого. Ей казалось, что из глаз этого благодетеля человечества идут сквозь очки лучи холодные, гордые, презирающие».

В доме уже только Маруся помнила доктора, остальные скоро совер­шенно забыли бы его, если бы врач не напомнил о себе. На второй день Рождества, в полдень, когда Приклонские были дома, к ним пожаловала старуха Прохоровна. «Старуха уселась в кресло и после длиннейших пре­дисловий, ухмыляясь и кокетничая (свахи всегда кокетничают), заявила, что у княгини есть товар, а у нее, старухи, купец». И Прохоровна стала по­казывать фотографию жениха:

«— Красавец, матушка! — принялась сваха пояснять изображение.— Бо­гат, благородный… Чудесный человек, тверезый…

Княгиня вспыхнула и подала карточку Марусе. Та побледнела. Странно,— сказала княгиня.— Если доктору угодно, то, полагаю, сам бы он мог… Посредничество тут менее всего нужно!.. Образованный человек, и вдруг… Он вас послал? Сам? Сами… Уж больно ему понравились вы… Семейство хорошее.

Маруся вдруг взвизгнула и, сжав в руках карточку, опрометью побежа­ла из гостиной».

Сваха прошептала на ухо княгине, что жених только и просит, что шестьдесят тысяч приданого, хочет, чтобы у жены был свой капитал. После ухода старухи Приклонская упала на диван и застонала — ей было обидно, что к дочери сватается плебей, но еще обиднее было, что у нее попросили шестьдесят тысяч, которых у нее нет. Проголосила княгиня до позднего вечера и ночью просыпалась два раза, чтобы поплакать.

Ни на кого не произвело такого впечатления посещение свахи, как на Марусю. Она вся дрожала, чувствуя и удивление, и смущение, и тайную радость. «И в то же время мечты, сладчайшие, заветные, волшебные мечты, от которых замирает душа и горит голова, закопошились в ее мозгах, и всем ее маленьким существом овладел неизъяснимый восторг. Он, Топорков, хочет ее сделать своей женой, а ведь’он так статен, красив, умен! Он по­святил жизнь свою человечеству и ездит в таких роскошных санях!»

К вечеру Маруся решила, что согласна выйти за доктора. Брат поти­хоньку признался ей, что одобряет этот брак, и девушка почувствовала себя совершенно счастливой. Правда, Егорушка почувствовал какой-то подвох.

Его удивило, что Топорков прислал сваху, а сам не пришел, и почему на­стаивал, чтобы приданого было не меньше шестидесяти тысяч. «Маруся вдруг открыла глаза, вздрогнула всем телом, быстро поднялась и села, забыв даже прикрыть свои плечи одеялом. Глаза ее заискрились, и щеки запылали. Это старуха говорит? — сказала она, дернув Егорушку за руку,— Ска­жи ей, что это ложь! Эти люди, такие, то есть как он… не могут говорить этого. Он и… деньги?! Ха-ха! Эту низость могут подозревать только те, ко­торые не знают, как он горд, как честен, некорыстолюбив.! Да! Это прекрас­нейший человек! Его не хотят понять!»

Пока Маруся «металась в постели и чувствовала всем своим существом, как жгло ее счастье, сваха ходила по купеческим домам и щедрою рукою рассыпала докторские фотографии. Ходя из одного богатого дома в другой, она искала товара, которому могла бы порекомендовать “благородного” купца. Топорков не посылал ее специально к Приклонским. Он послал ее “куда хочешь”. К своему браку, в котором он почувствовал необходимость, он относился безразлично: для него было решительно всё одно, куда бы ни пошла сваха… Ему нужны были… шестьдесят тысяч. Шестьдесят тысяч, не менее! Дом, который он собирался купить, не уступали ему дешевле этой суммы. Занять же эту сумму ему было негде, на рассрочку платежа не со­глашались. Оставалось только одно: жениться на деньгах, что он и делал».

«На другой день, утром, Маруся, одетая просто, но изысканно и не без кокетства, сидела у окна и поджидала. В одиннадцать часов Топорков пром­чался мимо, но не заехал. После обеда он еще раз промчался на своих во­роных перед самыми окнами, но не только не заехал, но даже и не поглядел на окно, около которого сидела Маруся, с розовой ленточкой в волосах. Ему некогда,— думала Маруся, любуясь им.— В воскресенье приедет…

Но не приехал он и в воскресенье. Не приехал и через месяц, и через два, через три… Он, разумеется, и не думал о Приклонских, а Маруся ждала и худела от ожидания».

После Пасхи, в конце марта, девушка перестала ожидать. Но однажды Егорушка вошел к ней в спальную и, злобно хохоча, сообщил, что ее «жених» обручился с купчихой. Маруся совсем было пала духом и «олицетворяла собой невыразимую тоску и отчаяние», но тут же нашла оправдание по­ступку доктора. Она считала, что он обиделся, потому что они «оскорби­тельно отнеслись к его сватовству». «Она выдернула из своих волос розовую ленточку и возненавидела жизнь…. На щеках исчез здоровый румянец, губы разучились складываться в улыбку, мозги отказались мечтать о будущем».

«Она захандрила. Ничего не замечая, не обращая ни на что внимания, ни к чему не прислушиваясь, затянула она скучную, бесцветную жизнь… Она не замечала женихов, которых у нее было много, родных, знакомых. На плохие обстоятельства глядела она равнодушно, с апатией. Не заметила она даже, как банк продал дом князей Приклонских, со всем его историческим, родным для нее скарбом, и как ей пришлось перебираться на новую квар­тиру, скромную, дешевую, в мещанском вкусе. Это был длинный, тяжелый сон, не лишенный все-таки сновидений. Снился ей Топорков во всех своих видах: в санях, в шубе, без шубы, сидящий, важно шагающий. Вся жизнь заключалась во сне».

Но тут княгиня, не сумевшая перенести разорения, заболела на новой квартире и умерла, «не оставив своим детям ничего, кроме благословения и нескольких платьев». Ее смерть стала страшным несчастьем для княжны Маруси.

Часть III

«Наступила осень, такая же сырая и грязная, как и прошлогодняя. На дворе стояло серое, слезливое утро. Темно-серые, точно грязью вымазанные, облака всплошную заволакивали небо и своею неподвижностью наводили тоску. Казалось, не существовало солнца; оно в продолжение целой недели ни разу не взглянуло на землю, как бы боясь опачкать свои лучи в жидкой грязи… Дождевые капли барабанили в окна с особенной силой, ветер плакал в трубах и выл, как собака, потерявшая хозяина».

Печальная Маруся, шлепая по жидкой грязи, поплелась лечиться к док­тору Топоркову. Княжна подошла к его дому и с замиранием сердца дерну­ла за звонок. Через минуту за дверью послышались шаги, Маруся почув­ствовала, что у нее леденеют и подгибаются ноги. Щелкнул замок, вышла горничная и сказала, что доктор сможет принять ее только завтра. «Дверь хлопнула перед самым носом Маруси, задрожала и с шумом заперлась. Княжна сконфузилась и лениво поплелась домой».

Дома, в маленькой гостиной, на диване, обитом новым, лоснящимся сит­цем, сидел по-турецки князь Егорушка, а около него на полу лежала его приятельница Калерия Ивановна. «Оба играли в носки и пили. Князь пил пиво, его Дульцинея мадеру. Выигравший, вместе с правом ударить против­ника по носу, получал и двугривенный. Калерии Ивановне, как даме, делалась маленькая уступка: вместо двугривенного она могла платить поцелуем. Эта игра доставляла обоим невыразимое наслаждение. Они покатывались со смеха, щипались, ежеминутно вскакивали со своих мест и гонялись друг за другом. Егорушка приходил в телячий восторг, когда выигрывал. Его вос­хищало то ломанье, с которым Калерия Ивановна отдавала проигранный поцелуй. Калерия Ивановна, длинная и тонкая брюнетка, с ужасно черными бровями и выпуклыми рачьими глазами, ходила к Егорушке каждый день. Она приходила к Приклонским в десятом часу утра, у них пила чай, обедала, ужинала и в первом часу ночи уходила. Егорушка уверял свою сестру, что Калерия Ивановна певица, что она очень почтенная дама. …Никифор… был более прав, величая Калерию Ивановну шлюхой».

Девица была глупа и пуста, но это «не мешало ей уходить каждый день от Приклонских с полным желудком, с выигрышем в кармане и с уверенно­стью, что без нее жить не могут. Она жена клубного маркера, только всего, но это ей не мешало быть полной хозяйкой в доме Приклонских. …Маруся жила на пенсию, которую она получала после отца. Пенсия отца была больше, чем обыкновенная генеральская, Марусина же доля была ничтожна. Но и этой доли было бы достаточно для безбедного жития, если бы Егорушка не имел столько прихотей». «За обедом он настойчиво требовал для себя пива, для Калерии Ивановны — вина. Это был необузданный сибарит!» «Егорушка и Калерия ели и пили и не видели, как часы, кольца и серьги Маруси, вещь за вещью, уходили в ссуду, как продавались старьевщикам ее дорогие платья.

Они не видели и не слышали, с каким кряхтеньем и бормотаньем старый Никифор отпирал свой сундучок, когда Маруся занимала у него денег на за­втрашний обед. Этим пошлым и тупым людям, князю и его мещанке, ника­кого дела не было до всего этого!»

На другой день, в десятом часу утра, Маруся отправилась к Топоркову. Дверь отперла та же смазливая горничная и предупредила, что доктор мень­ше пяти рублей не берет. Княжну покоробило, «и в то же время у Маруси ёкнуло около сердца: у нее в кармане было только три рубля», но она все же решилась войти. «Из передней Маруся вошла в приемную, где уже си­дело множество больных. Большинство жаждущих исцеления составляли, разумеется, дамы. Они заняли всю находящуюся в приемном зале мебель, расселись группами и беседовали. Беседы велись самые оживленные о всем и обо всех: о погоде, о болезнях, о докторе, о детях… Говорили все вслух и хохотали, как у себя дома. Некоторые, в ожиданий очереди, вязали и вы­шивали. Людей, просто и плохо одетых, в приемной не было. В соседней комнате принимал Топорков. Входили к нему по очереди. Входили с блед­ными лицами, серьезные, слегка дрожащие, выходили же от него красные, вспотевшие, как после исповеди, точно снявшие с себя какое-то непосильное бремя, осчастливленные. Каждою больной Топорков занимался не более десяти минут».

Входя последней в докторский кабинет, Маруся «дрожала, как дрожит курица, которую окунули в холодную воду. Он стоял посреди комнаты, опершись левой рукой о письменный стол. „Как он красив!” — прежде все­го мелькнуло в голове его пациентки. Топорков никогда не рисовался, да и едва ли он умел когда-нибудь рисоваться, но все позы, которые он когда- либо принимал, выходили у него как-то особенно величественны. Поза, в которой его застала Маруся, напоминала те позы величественных натур­щиков, с которых художники пишут великих полководцев. Около руки его, упиравшейся о стол, валялись десяти- и пятирублевки, только что получен­ные от пациенток. Тут же лежали, в строгом порядке, инструменты, машин­ки, трубки — всё крайне непонятное, крайне «ученое» для Маруси. Это и кабинет с роскошной обстановкой, всё вместе взятое, дополняли величе­ственную картину».

Топорков указал ей рукой на кресло. Маруся поняла, что он не узнал ее, и села. Она пожаловалась на кашель, донимающий ее уже два месяца. То­порков быстро осмотрел княжну, написал рецепт, поднялся и принял преж­нюю позу. «Глядел он на нее и на дверь. Ему было некогда, и он ждал,’что она уйдет. А она стояла и глядела на него, любовалась и ждала, что он ска­жет ей что-нибудь. Как он был хорош! Прошла минута в молчании. Наконец она встрепенулась, прочла на его губах зевок и в глазах ожидание, подала ему трехрублевку и повернула к двери. Доктор бросил деньги на сгол и на­пер за ней дверь».

Идя от доктора домой, Маруся страшно злилась на себя, что так и не поговорила с ним. Дома она легла было в постель, но тут вошел Егорушка и начал шагать из угла в угол. С таинственным лицом брат сообщил, что упросил Калерию Ивановну жить вместе с ними. «Маруся задвигалась, за­тряслась, точно ее укололи. Красные пятна выступили на ее щеках. Это невозможно! Ты убьешь меня, Жорж, если заставишь жить с этой женщиной! Голубчик, Жорж, не нужно! Не нужно! Милый мой! Ну, я прошу! Ну, чем она тебе не нравится? Не понимаю! Баба как баба… Умная, веселая. Я ее не люблю…

‘ — Ну, а я люблю. Я люблю эту женщину и хочу, чтобы она жила со мной!

Маруся заплакала… Ее бледное лицо исказилось отчаянием… Я умру, если она будет жить здесь…

Егорушка засвистал что-то себе под нос и, пошагав немного, вышел из Марусиной комнаты». Через минуту он опять вошел и попросил занять ему рубль. «Маруся дала ему рубль. Надо же чем-нибудь смягчить печаль Его­рушки, в котором, по ее мнению, происходила теперь ужасная борьба: любовь к Калерии боролась с чувством долга!»

Уже через неделю избранница Егорушки поселилась в комнате, в кото­рой умерла княгиня. «— И чего вы так ломаетесь? — спрашивала она княж­ну за каждым обедом.— При такой бедности, как у вас, нужно не ломаться, а добрым людям кланяться. Если б я знала, что у вас такие недостатки, то не пошла бы к вам жить». Все ее упреки, намеки и улыбки оканчивались обычно хохотом над бедностью Маруси. Егорушка считал себя должным Калерии и смирялся с насмешками, но его сестре идиотский хохот содер­жанки Егорушки отравлял жизнь. Поэтому вечерами она чаще всего сидела в кухне и проливала слезы.

Зимой Маруся еще раз пошла к Топоркову. «Когда она вошла к нему в кабинет, он сидел в кресле, по-прежнему красивый и величественный… На этот раз лицо его было сильно утомлено. “У него печаль на лице,— подума­ла Маруся, глядя на него.— Он, должно быть, очень несчастлив со своей купчихой!” Минуту просидели они молча. О, с каким наслаждением она пожаловалась бы ему на свою жизнь!» Но посетовала княжна только на кашель и лихорадку. Тогда Топорков захотел ее прослушать и «нетерпеливым жестом указал себе на грудь. Маруся, краснея, медленно расстегнула на груди пуговки. Разденьтесь. Поскорей, пожалуйста!..— сказал Топорков и взял в руки молоточек.

Маруся освободила одну руку из рукава. Топорков быстро подошел к ней и в мгновение ока привычной рукой спустил до пояса ее платье. Расстегните сорочку! — сказал он и, не дожидаясь, пока это сделает сама Маруся, расстегнул у шеи сорочку и, к великому ужасу своей пациент­ки, принялся стучать молотком по белой исхудалой груди. Пустите руки… Не мешайте. Я вас не съем,— бормотал Топорков, а она краснела и страстно желала провалиться сквозь землю». Выслушав Марусю, доктор нашел «трескучие хрипы и жесткое дыхание» и посоветовал ей по­ехать на лечение в Самару, чтобы пить там кумыс.

И опять, идя домой, она думала, что зря не поговорила с ним. «Она шла, злилась и в то же время торжествовала: он признал ее больной, и теперь она может ходить к нему без церемоний, сколько ей угодно, хоть каждую не­делю! У него в кабинете так хорошо, так уютно! Особенно хорош диван, который стоит в глубине кабинета. На этом диване она желала бы посидеть с ним и потолковать о разных разностях».

Дома Егорушка валялся на диване в истерическом припадке. Он дрожал, как в лихорадке, рыдал и бранился, по его пьяному лицу текли слезы. «Ка­лерия ушла! — голосил он.— Уже две ночи дома не ночевала! Она рассер­дилась!» Но Егорушка страдал напрасно: вечером пришла Калерия, про­стила его и увезла с собой в клуб.

Наконец «распутство Егорушки достигло апогея… Он занимал деньги у прислуги, шулерничал в картах, воровал у Маруси деньги и вещи…. Зна­комые оставили его». Такая жизнь, как известно, может продолжаться не­долго и до добра не доводит.

«Наступила масленица, и с нею наступили дни, предвестники весны. Дни стали больше, полилось с крыш, с полей повеяло свежестью…» В один из масленичных вечеров Егорушки и Калерии не было дома, а Никифор сидел у постели Маруси. Княжна была в лихорадке. Никифор рассказывал ей про отца, про мать, про их старую усадьбу. «Она слушала, всматривалась в его лицо, и ей хотелось жить, быть счастливой, ловить рыбу в той самой реке, в какой ловила ее мать… Река, за рекой поле, за полем синеют леса, и над всем этим ласково сияет и греет солнце… Хорошо жить!»

На другой день, утром, Маруся заняла у Никифора пять рублей, оделась в лучшее платье, завязала волосы розовой ленточкой и пошла к Топоркову. На этот раз в приемной было особенно много пациентов, один мужчина сидел даже на рояле. Прием начался в десять часов, в двенадцать доктор сделал перерыв для операции, и Марусина очередь наступила только в че­тыре часа. «Утомленная ожиданием, дрожа от лихорадки и волнения, она и не заметила, как очутилась в кресле против доктора. В голове ее была какая-то пустота, во рту сухо, в глазах стоял туман. Сквозь этот туман она видела одни только мельканья… Мелькала его голова, мелькали руки, мо­лоточек…» Доктор спросил, почему она так и не съездила в Самару, но Маруся ничего не отвечала. Он постукал по ее груди и выслушал, оказалось, что ее состояние значительно ухудшилось. «Топорков начал советовать, увлекся и прочел целую лекцию. Она сидела, ничего не слушала и сквозь туман глядела на его двигающиеся губы. Ей показалось, что он говорил слишком долго. Наконец он умолк, поднялся и, ожидая ее ухода, уставил на нее свои очки. Она не уходила. Ей нравилось сидеть в этом хорошем кресле и страшно было идти домой, к Калерии. … Она повернула к нему свое лицо и посмотрела на него. …Из глаз ее брызнули крупные слезы, руки бессильно опустились по сторонам кресла. Я люблю вас, доктор — прошептала она.

И красное зарево, как следствие сильного душевного пожара, разлилось по ее лицу и шее. Я люблю вас! — прошептала она еще раз, и голова ее покачнулась два раза, бессильно опустилась и коснулась лбом стола. А доктор? Доктор… покраснел первый раз за всё время своей практики. Глаза его замигали, как у мальчишки, которого ставят на колени. Ни от одной пациентки ни разу не слыхал он таких слов и в такой форме! Ни от одной женщины! Не ослы­шался ли он? Сердце беспокойно заворочалось и застучало…» Но тут его позвала жена, доктор воспользовался этим и быстро выскочил из кабинета, лишь бы только выйти из неловкого положения.

Когда через десять минут он вернулся, Маруся без чувств лежала на диване. «Топорков, красный, с стучащим сердцем, тихо подошел к ней и рас­стегнул ее шнуровку. Он оторвал один крючок и, сам того не замечая, порвал ее платье. Из всех оборочек, щелочек и закоулочков платья посыпались на диван его рецепты, его карточки, визитные и фотографические… Доктор брызнул водой в ее лицо… Она открыла глаза, приподнялась на локоть и, глядя на доктора, задумалась. Ее занимал вопрос: где я? Люблю вас! — простонала она, узнав доктора. И глаза, полные любви и мольбы, остановились на его лице. Она глядела, как подстреленный зверек. Что же я могу сделать? — спросил он, не зная, что делать… Спросил он голосом, который не узнала Маруся, не мерным, не отчеканивающим, а мягким, почти нежным…»

Он стоял перед ней, в груди стучало сердце, а в голове творилось что-то небывалое. «Тысяча непрошенных воспоминаний закопошились в его горя­чей голове. Откуда взялись эти воспоминания? Неужели их вызвали эти глаза, с любовью и мольбой? Он вспомнил раннее детство с чисткой барских самоваров. За самоварами и подзатыльниками замелькали в его памяти благодетели, благодетельницы в тяжелых салопах, духовное училище… Духовное училище с розгами и кашей с песком уступило место семинарии. В семинарии латынь, голод, мечты, чтение, любовь с дочерью отца-эконома. Вспомнилось ему, как он, вопреки желаниям благодетелей, бежал из семи­нарии в университет. Бежал без гроша в кармане, в истоптанных сапогах… В университете голод и холод ради труда… Трудная дорога! Наконец он по­бедил, лбом своим пробил туннель к жизни, прошел этот туннель и… что же? Он знает превосходно свое дело, много читает, много работает и готов работать день и ночь… Топорков искоса поглядел на десяти- и пятирублев­ки, которые валялись у него на столе, вспомнил барынь, от которых только что взял эти деньги, и покраснел… Неужели только для пятирублевок и ба­рынь он прошел ту трудовую дорогу? Да, только для них… И под напором воспоминаний осунулась его величественная фигура, исчезла гордая осанка и поморщилось гладкое лицо. Что же я могу сделать? — прошептал он еще раз, глядя на Марусины глаза. Ему стало стыдно этих глаз. А что если она спросит: что ты сделал и что приобрел за всё время своей практики? Пятирублевки и десятиру­блевки, и ничего больше! Наука, жизнь, покой — всё отдано им. А они дали ему княжескую квартиру, изысканный стол, лошадей, всё то, одним словом, что называется комфортом. Вспомнил Топорков свои семинарские идеалы и университетские мечты, и страшною, невылазною грязью показались ему эти кресла и диван, обитые дорогим бархатом, пол, устланный сплошным ковром, эти бра, эти трехсотрублевые часы! Он подался вперед и поднял Марусю с грязи, на которой она лежала, поднял высоко, с руками и ногами… Не лежи здесь! — сказал он и отвернулся от дивана. И, как бы в бла­годарность за это, целый водопад чудных льняных волос полился на его грудь… Около его золотых очков заблистали чужие глаза. И что за глаза! Так и хочется дотронуться до них пальцем! Дай мне чаю! — прошептала она.

На другой день Топорков сидел с ней в купе первого класса. Он вез ее в Южную Францию. Странный человек! Он знал, что нет надежды на вы­здоровление, знал отлично, как свои пять пальцев, но вез ее… Всю дорогу он постукивал, выслушивал, расспрашивал. Не хотел он верить своим зна­ниям и всеми силами старался выстукать и выслушать на ее груди хоть маленькую надежду! Деньги, которые еще вчера он так усердно копил, в огромнейших дозах рассыпались теперь на пути. Он всё отдал бы теперь, если бы хоть в одном легком этой девушки не слышались проклятые хрипы! Ему и ей так хотелось жить! Для них взошло солнце, и они ожидали дня… Но не спасло солнце от мрака и… не цвести цветам поздней осенью! Княж­на Маруся умерла, не прожив в Южной Франции и трех дней».

По приезде из Франции Топорков зажил по-прежнему. Он всё лечит барынь и копит пятирублевки, но только теперь, говоря с женщиной, он глядит в сто­рону. Почему-то ему делается страшно, когда он глядит на женское лицо…

Брат Маруси Егорушка жив и здоров, бросил Калерию и живет теперь у Топоркова. «Доктор взял его к себе в дом и души в нем не чает. Егорушкин подбородок напоминает ему подбородок Маруси, и за это позволяет он Егорушке прокучивать свои пятирублевки. Егорушка очень доволен».